историческая литература - электронная библиотека
Переход на главную
Жанр: историческая литература

Данилевский Григорий Петрович  -  Сожженная Москва


Переход на страницу:  [1] [2] [3] [4] [5]

Страница:  [5]



Кутузов более не слушал офицера. Сопровождавшие князя гвардейские
солдаты-кирасиры, сойдя в это время с лошадей, стали вокруг него
с отбитыми неприятельскими знаменами, составив из них для защиты
от ветра, нечто вроде шатра. Кутузов смотрел на эти знамена.
Туман вправо над полем разошелся, и заходящее солнце из-за холма
ярко осветило ряды палаток, пушки, ружья в козлах и оживленные
кучки солдат, бродивших по лагерю и сидевших у разведенных
костров. Денщики полкового командира разносили чай. Кто-то стал
читать вслух надписи над знаменами.

- Что там? - спросил, опять глянув на эти знамена, Кутузов. -
Написано "Австерлиц"? да, правда, жарко было под Австерлицем; но
теперь мы отомщены. Укоряют, что я за Бородино выпросил
гвардейским капитанам бриллиантовые кресты... какие же навесить
теперь за Красное? Да осыпь я не только офицеров - каждого
солдата алмазами, все будет мало. Князь помолчал. Он улыбался.
Все в тихом удовольствии смотрели на старого князя, который
теперь был в духе, а за последние дни даже будто помолодел.

- Помню я, господа, лучшую мою награду, - сказал Кутузов, -
награду за Мачин; я получил тогда георгиевскую звезду. В то время
эта звезда была в особой чести, я же был помоложе и полон
надежд... Есть ли еще здесь кто-нибудь между вами, кто бы помнил
тогдашнего, молодого Кутузова? нет? еще бы... ну, да все равно...
Вот и получил я заветную звезду. Матушка же царица, блаженной
памяти Екатерина, потребовала меня в Царское Село. Еду я;
приехал. Вижу, прием заготовлен парадный. Вхожу в раззолоченные
залы, полные пышными, раззолоченными сановниками и придворными.
Все с уважением, как и подобало, смотрят на храброго и статного
измаильского героя, скажу даже - красавца, да, именно красавца!
потому что я тогда, в сорок шесть лет, еще не был, как теперь,
старою вороной, я же... ни на кого! Иду и думаю об одном - у меня
на груди преславная георгиевская звезда! Дошел до кабинета, смело
отворяю дверь... "Что же со мной и где я?" - вдруг спросил я
себя. Забыл я, господа, и "Георгия", и Измаил и то, что я
Кутузов. И ничего как есть перед собою невзвидел, кроме небесных
голубых глаз, кроме величавого, царского взора Екатерины... Да,
вот была награда!

Кутузов с трудом достал из кармана платок, отер им глаза и лицо и
задумался. Все почтительно молчали.

- А где-то он, собачий сын, сегодня ночует? - вдруг сказал князь,
громко рассмеявшись. - Где-то наш Бонапарт? пошел по шерсть - сам
стриженый воротился! не везет ему, особенно в ночлегах. Сеславин
сегодня обещал не давать ему ни на волос передышки, а уж
Александр Никитич постоит за себя. Молодцы партизаны, спасибо
им!.. Бежит от нас теперь пресловутый победитель, как школьник от
березовой каши.

Дружный хохот присутствовавших покрыл слова князя. Все заговорили
о партизанах. Одни хвалили Сеславина и Вадбольского, другие -
Давыдова, Чернозубова и Фигнера. Кто-то заметил, что в партии
Сеславина снова отличилась кавалерист-девица Дурова. На это
красневший при каждом слове Квашнин заметил, что и в отряде
Фигнера, как он наверное слышал, в одежде казака скрывается
другая таинственная героиня. Квашнина стали расспрашивать, что
это за особа. Он, робко взглядывая то на князя, то на хмурые лица
огромных кирасирских солдат, стал по-французски объяснять, что,
по слухам, это какая-то московская барышня, которой, впрочем, ему
не удалось еще видеть. - Кто, кто? - спросил рассказчика
светлейший, прихлебывая из поданного ему стакана горячий чай.

- Еще амазонка?

- Так точно-с, ваша светлость! - ответил совсем ставший багровым
Квашнин. - Московская девица Крамалина. Она, как говорят,
являлась еще в Леташевке; ее привез из Серпухова Александр
Никитич Сеславин.

- Зачем приезжала?

- Кого-то разыскивала в приказах и в реляциях... я тогда только
что вырвался из плена и не был еще...

- Ну и что же она? нашла? - спросил князь, отдавая денщику
стакан.

- Никак нет-с; а не найдя, упросилась к Фигнеру и с той поры
состоит неотлучно при нем... Изумительная решимость: служит, как
простой солдат... вынослива, покорна... и подает пример... потому
что... Окончательно смешавшийся Квашнин не договорил.

- Вчера, господа, этот Фигнер, - перебил его, обращаясь к
офицерам, генерал Лавров, - чуть не нарезался на самого
Наполеона, прямо было из-за холма налетел на его стоянку, но, к
сожалению, спутали проводники... уж вот была бы штука... поймали
бы красного зверя...

- Да именно красный, матерой! - приятно проговорил, разминаясь на
скамье, Кутузов. - Сегодня, кстати, в числе разных и в прозе и
пиитических, не заслуженных мною посланий я получил из Петербурга
от нашего уважаемого писателя, Ивана Андреевича Крылова, его
новую, собственноручную басню "Волк на псарне". Вот так подарок!
Кутузов, заложа руку за спину, вынул из мундирного кармана
скомканный лист синеватой почтовой бумаги, расправил его и,
будучи с молодых лет отличным чтецом и даже, как говорили о нем,
хорошим актером, отчетливо и несколько нараспев начал:



Волк, ночью думая попасть в овчарню, Попал на псарню...



Он с одушевлением, то понижая, то повышая голос, картинно прочел,
как "чуя серого, псы залились в хлевах, вся псарня стала адом" и
как волк, забившись и угол, стал всех уверять, что он "старинный
сват и кум" и пришел не биться, а мириться, - словом, "уставить
общий лад..." При словах басни:



Тут ловчий перервал в ответ: "Ты сер, а я, приятель, сед!" -



Кутузов приподнял белую, с красным околышем, гвардейскую фуражку
и, указав на свою седую, с редкими, зачесанными назад волосами
голову, громко и с чувством продекламировал заключительные слова
ловчего:



"А потому обычай мой
- С волками иначе не делать мировой,
Как снявши шкуру с них долой..."
- И тут же выпустил на волка гончих стаю!



Окружавшие князя восторженно крикнули "ура", подхваченное всем
лагерем.

- Ура спасителю отечества! - крикнул, отирая слезы и с восторгом
смотря на князя, Квашнин.

- Не мне - русскому солдату честь! - закричал Кутузов,
взобравшись, при помощи подскочивших офицеров, на лавку и
размахивая фуражкой. - Он, он сломил и гонит теперь
подстреленного насмерть, голодного зверя...





                                XL



Снова настала стужа, подул ветер и затрещал сильный мороз.
Голодный, раненый зверь, роняя клочками вырываемую шерсть и
истекая кровью, скакал между тем по снова замерзшей грязи, по
сугробам и занесенным вьюгою пустынным равнинам и лесам. Он
добежал до Березины, остановился, замер в виду настигавших его
озлобленных гонцов, готовых добить его и растерзать, отчаянным
взмахом ослабевших ног бросил по снегу, для отвода глаз, две-три
хитрых следовых петли, сбил гонцов с пути и, напрягая последние
усилия, переплыл за Березину. Что ему было до его гибнувших
сподвижников, которых, догоняя, враги рубили и топили в
обледенелой реке? Он убежал сам; ему было довольно и этого.
Французы, теряя свои последние обозы, переправились по наскоро
устроенным, ломавшимся мостам через Березину, у Студянки, 14
ноября. Озадаченные их нежданною переправою и уходом, русские
вожди растерялись и, взваливая друг на друга вину этого промаха,
с новою силой бросились по пятам вражеских легионов, бежавших
обратно за русскую границу. Партизаны и казаки, обгоняя беглецов
по литовским болотам и лесам, преследовали их, по выражению
Наполеона, как орды новых аравитян. Сеславин гнался за французами
слева, Фигнер справа. Оба втайне стремились исправить ошибку
Березины, схватить в плен самого Наполеона. Сеславину едва не
удалось достигнуть этого у села Ляды. Он подкрался ночью, проник
в село и даже перерезал пикет, охранявший путь императора. Но
вспыхнувший пожар предупредил Наполеона, и он со свитой объехал
Ляды сбоку. Фигнер со своим отрядом бросился окольными лесами, в
перерез французам, на городок Ошмяны. Туда же, с другой стороны,
направился и Сеславин. Каждый из них составил свой собственный
план и мечтал о его успешном исполнении. Измученный и возмущенный
рядом неудач, Наполеон в местечке Сморгони нежданно призвал
Мюрата и других бывших с ним маршалов и объявил им, что пожар
Москвы, стужа и ошибки его подчиненных заставляют его сдать
войско Мюрату и что он едет обратно в Париж - готовить к весне
новую, трехсоттысячную армию и новый поход против России. Из
Вильны, к которой направлялся Наполеон, была заранее, с
фельдъегерем, тайно вытребована для охраны его пути целая
кавалерийская дивизия Луазона. Этот отряд, не зная цели нового
движения, спешил навстречу бегущему императору, занимая по пути
занесенные снегом деревни, мызы и постоялые дворы. Слух о причине
похода из Вильны дошел наконец до передового полка этой дивизии,
наполовину состоявшего из итальянцев и саксенвеймарцев. Южные
солдаты, невольные соратники великой армии, с отмороженными
лицами, руками и ногами, в серых и дымных литовских лачугах, чуть
не вслух роптали за скудною овсяною похлебкой, проклиная главного
виновника их бедствий.

- Он снова позорно бежит, предавая нас гибели, как бежал из
Египта! - толковали солдаты и офицеры этого отряда. - Недостает,
чтобы казаки схватили и посадили его, как редкого зверя, в
железную клетку.



Было 23 ноября. После двухдневной непрерывной бури и метели
настала тихая, ясная погода. День стоял солнечный; мороз был
свыше двадцати градусов. По белому, ярко блестящему полю
столбовой, обставленною вербами дорогой несся на полозьях с
обитыми потертым волчьим мехом стеклами, жидовско-шляхетский
возок, в каком тогда ездили зажиточные посессоры, арендаторы и
помещики средней руки. За ним следовала рогожная кибитка, с
полостью в виде зонтика. Оба экипажа охраняло конное прикрытие из
нескольких сот сменявшихся по пути польских уланов. Снег визжал
под полозьями. Красивые султаны, мелькавшие на шапках прикрытия,
издали казались цветками мака на снежной равнине. В возке, в
медвежьей шубе и в такой же шапке, сидел Наполеон. С ним рядом, в
лисьем тулупе, - Коленкур, напротив них, в бурке, - генерал Рапп.
На козлах в мужичьих, бараньих шубах, обмотав чем попало головы,
сидели мамелюк Рустан и, в качестве переводчика, польский шляхтич
Вонсович. В кибитке следовали обер-гофмаршал Дюрок и
генерал-адъютант Мутон. Наполеон ехал под именем "герцога
Виченцкого", то есть Коленкура.

- Да где же их проклятые села, города? - твердил Наполеон, то и
дело высовывая из медвежьего меха иззябший, покрасневший нос и с
нетерпением приглядываясь в оледенелое окно. - Пустыня, снег и
снег... ни человеческой души! Скоро ли стоянка, перемена лошадей?

Рапп вынул из-под бурки серебряную луковицу часов и, едва держа
их в окостенелой руке, взглянул на них.

- Перемена, ваше величество, скоро, - сказал он, - а стоянка, по
расписанию, еще за Ошмянами, не ближе, как через четыре часа.

- Есть с нами провизия? - спросил Наполеон.

- Утром, ваше величество, за завтраком, - отозвался Коленкур, -
вы все изволили кончить - фаршированную индейку и страсбургский
пирог.

- А ветчина?

- Остались кости, вы велели отдать проводнику.

- Сыр?

- Есть кусок старого.

- Благодарю: горький и сухой, как щепка. Ну хоть белый хлеб?

- Ни куска; Рустан подал за десертом последний ломоть.

Верст через пять путники на белой поляне завидели новый конный
пикет, гревшийся у костра близ пустой, раскрытой корчмы, и новую,
ожидавшую их смену лошадей. Наполеон, сердито поглядывая на
перс-пряжку, не выходил из экипажа. Возок и кибитка помчались
далее. Наполеон дремал, но на толчках просыпался и заговаривал с
своими спутниками.

- Да, господа, - сказал он, как бы отвечая на занимавшие его
мысли, - ко всем нашим бедствиям здесь еще и явственная измена,
Шварценберг, вопреки условию, отклонился от пути действий великой
армии; мы брошены на произвол собственной участи... И как
сражаться при таких условиях?

Возок въехал на сугроб и быстро с него скатился.

- А стужа? а эти казаки, партизаны? - продолжал Наполеон. - Они
вконец добивают наши обессиленные, разрозненные легионы.
Подумаешь, эта дикая, негодная конница, способная производить
только нестройный шум и гам... она бессильна против горсти метких
стрелков, а стала грозною в этой непонятной, бессмысленной
стране... Наша превосходная кавалерия истреблена бескормицей;
пехоту интендантство оставило без шуб и без сапог... все,
наконец, голодают.

На лице нового Цезаря его спутники в эту минуту прочли, что голод
- действительно скверная вещь. Проехали еще с десяток верст.
Вечерело. Наполеон, чувствуя, как мучительно ноют иззябшие пальцы
его ног, опять задремал.

- Нет, не в силах, не могу! - решительно сказал он, хватаясь за
кисть окна. - У первого жилья мы остановимся. Найдем же там хоть
кусок мяса или тарелку горячего.

- Но, ваше величество, - сказал Рапп, - не беспокойтесь, до
назначенной по маршруту стоянки не более двух часов. Это замок
богатого и преданного вам здешнего помещика... Вонсович ручается,
что все у него найдем...

- Черт с вашим маршрутом и замком; я голоден, шутка ли, еще два
часа! не могу...

- Но нам до ночи надо проехать Ошмяны...

Наполеон не вытерпел. Он с сердцем дернул кисть, опустил стекло и
высунулся из окна. Верстах в трех впереди, вправо от дороги,
виднелось какое-то жилье.

- Мыза! - сказал император. - Очевидно, зажиточный дом и церковь.
Мы здесь остановимся.

- Простите, ваше величество, - произнес Коленкур, - это против
расписания, и вас здесь не ожидают...

- При этом возможно и нападение, засада, - прибавил Рапп.

- Что вы толкуете! Поселок среди открытой, ровной поляны, -
сказал Наполеон, - ни леса, ни холма! а наш эскорт? Велите,
герцог, заехать.

Коленкур остановил поезд и для разведки послал вперед часть
конвоя. Возвратившиеся уланы сообщили, что на мызе, по-видимому,
все спокойно и благополучно. Возок и кибитка направились в
сторону, к небольшому, под черепицей, домику, рядом с которым
были конюшня, амбар и людская изба. За домом, в занесенном снегом
саду, виднелась деревянная церковь, за церковью - небольшой,
пустой поселок. Обогнув дом, возок подкатил к крыльцу. Во дворе и
возле него не было видно никого. Стоявшая на привязи у амбара,
лошадь в санках показывала, однако, что мыза не совсем пуста.





                               XLI



В сенях дома путников встретил толстый и лысый, невысокого роста,
ксендз. За ним у стены жался какой-то подросток. Одежда, вид и
конвой путников смутили ксендза. Он, бледный, растерянно
последовал за ними. Войдя в комнату, Наполеон сбросил на
подставленные руки Рустана и Вонсовича шубу и шапку и, оставшись
в бархатной на вате зеленой куртке, надетой сверх синего
егерского мундира, присел на стул и строго взглянул на Вонсовича.

- Кушать государю! - почтительно согнувшись, шепнул Вонсович
священнику. Пораженный вестью, что перед ним император французов,
ксендз в молчаливом изумлении глядел на Наполеона, с которого
Рустан стягивал высокие, на волчьем меху, сапоги.

- Чего-нибудь, - продолжал Вонсович, - ну, супу, борщу, стакан
гретого молока. Только скорей...

- Нет ничего! - жалостно проговорил ксендз, сложив на груди
крестом руки.

- Так белого хлеба, сметаны, творогу.

- Ничего, ничего! - в отчаянии твердил помертвелыми губами
священник. - Где же я возьму? Все ограбили сегодня прохожие
солдаты.

- Что он говорит? - спросил Наполеон. Вонсович перевел слова
священника.

- Они отбили кладовую, - продолжал ксендз, - угнали последнюю мою
корову и порезали всех птиц... я остался, как видите, в одной
рясе и сам с утра ничего не ел.

- Но можно послать на фольварк, - заметил Вонсович.

- О, пан капитан, все крестьяне и мои домочадцы разбежались, и,
если бы не мой племянник, только что подъехавший за мной из
местечка, я, вероятно, погиб бы с голоду, хотя не ропщу.. О, его
цезарское величество, я в том убежден, со временем все
вознаградит...

Вонсович перевел ответ и заключение ксендза. Наполеон при словах
о грабеже и о том, что нечего есть, нахмурился. Но он сообразил,
что делать нечего и что таковы следствия войны для всех, в том
числе и для него, и решил показать себя великодушным и выше
встреченных невзгод. Милостиво потрепав ксендза по плечу, он
сказал ему, через переводчика, что рад случаю видеть его, так как
в жизни встречает первого священника, который так покорен
обстоятельствам и не корыстолюбив.

- Да, - вдруг обратился он по-латыни непосредственно к ксендзу, -
у нас есть общий нам, родственный язык; будем говорить
по-католически, по-римски.

Священник в восхищении преклонился.

- Я никогда не расставался с Саллюстием, - сказал Наполеон, -
носил его в кармане и с удодольствием прочитывал войну против
Югурты. А Цезарь? его галльская война? мы тоже, святой отец,
воюем с новейшими дикими варварами, с галлами Востока... Но надо
покоряться лишениям.

Говоря это, Наполеон прохаживался по комнате. Радостно изумленный
ксендз и свита благоговейно внимали бойким, хотя и не вполне
правильным римским цитатам нового Цезаря. В уютной комнате кстати
было так тепло. Вечернее же солнце так домовито и весело освещало
скромную мебель, в белых чехлах, гравюры по стенам и уцелевшие от
грабителей горшки цветов на окнах, что всем было приятно.
Наполеон еще что-то говорил. Вдруг он, нагнувшись к окну,
остановился. Он увидел на дворе нечто, удивившее и обрадовавшее
его. В слуховое окно конюшни выглянула пестрая хохлатая курица.
Уйдя днем от грабителей на сенник, она озадаченно теперь оттуда
посматривала на новых нахлынувших посетителей и, очевидно, не
решалась в обычный час пробраться в разоренный птичник на свой
нашест, как бы раздумывая: а что как поймают здесь и зарежут?

- Reverendissime, ессе pulla! (Почтеннейший, вот курицах!) -
сказал Наполеон, обращаясь к священнику.

Ксендз и прочие бросились к окну. Они действительно увидели
курицу и выбежали во двор. Уланы справа и слева оцепили конюшню и
полезли на сенник. Курица с криком вылетела оттуда через их
головы в сад. Офицеры, мамелюк Рустан и Мутон пустились ее
догонять. Им помогал, командуя и расставляя полы шубы, даже
важный и толстый Дюрок. Наполеон с улыбкой следил из окна за этою
охотой. Курица была поймана и торжественно внесена в дом.

- Si item...(Если также... (лат.)) Если ты такой же умелый повар,
- сказал Наполеон ксендзу, - как священник, сделай мне хорошую
похлебку.

- С великим удовольствием, государь! (Magna cum voluptate,
Caesar!) - нерешительно ответил ксендз. - Боюсь только, может не
удаться.

Подросток - племянник священника растопил в кухне печь, Рустан
иззябшими руками ощипал и выпотрошил зарезанную хохлатку.

- Но, ваше величество, - заметил, взглянув на свою луковицу,
Рапп, - мы опоздаем; какую тревогу забьют в замке того помещика,
где ожидают вас, и в Ошмянах!

- А вот погоди, уже пахнет оттуда! - ответил Наполеон, обращая
нос к кухне. - Успеем, еще светло... Расставлена ли цепь?

- Расставлена...

Похлебку приготовили. К дивану, на котором сидел Наполеон,
придвинули стол. Ввиду того, что вся посуда у ксендза была
ограблена, кушанье принесли в простом глиняном горшке; у солдат
достали походную деревянную ложку.

- Дивно, прелесть! (Optime, superrime!) - твердил Наполеон, жадно
глотая и смакуя жирный, душистый навар. Мамелюк прислуживал. Он
вынул куриное мясо, разрезал его на части своим складным ножом и
подал на опрокинутой крышке горшка часть грудинки с крылом.
Наполеон потянул к себе всю курицу, кончил ее и, весь в поту от
вкусной еды, оглянулся на руки Рустана, державшего походную флягу
с остатком бордо.

- Да это, друзья мои, не бивачная закуска, а целый пир! -
восторженно сказал Наполеон, допив в несколько приемов флягу. - Я
так не ел и в Тюильри.

- Пора, ваше величество, осмелюсь сказать, - произнес Колонкур, -
смеркается, мы здесь целый час.

Наполеон улыбнулся счастливою, блаженною улыбкой, протянул ноги
на подставленный ему стул, безнадежно махнул рукой и, как сидел
на диване, оперся головой о стену, закрыл глаза и в теплой,
уютной, полуосвещенной комнате почти мгновенно заснул. Лица свиты
вытянулись. Коленкур делал нетерпеливые знаки Раппу, Рапп -
Дюроку, но все раболепно-почтительно замерли и, не смея пикнуть,
молча ожидали пробуждения усталого Цезаря.

В тот же день, перед вечером, верстах в пяти от большой Виленской
дороги, в густом лесу, подходившем к городку Ошмянам, показался
отряд всадников. То была партия Фигнера. Усиленно проскакав
сплошными трущобами и болотами, она стала биваком в лесной чаще
и, не разводя огней, решила до ночи собрать сведения, кто и в
каком количестве занимает Ошмяны.



В городе, в крестьянском зипунишке и войлочной капелюхе, на
дровнях лесника, прежде всех побывал сам Фигнер. Он, к изумлению,
узнал, что здесь стоит пришедший накануне из Вильны отряд
французской кавалерии. Ломая голову, зачем сюда пришли французы,
он поспешил обратно к биваку, где, посоветовавшись с офицерами,
разделил свою партию надвое и одну ее часть послал, также
стороной и лесом, далее, к селению Медянке, а другой велел
остаться при себе на месте. В Ошмяны же, для разведки, как велик
французский отряд, он разрешил послать собственного ординарца
Крама и стоявшего долгое время в Литве, а потому знающего местный
язык, старого казацкого урядника Мосеича. Путники уже в сумерки,
вслед за каким-то обозом, на тех же дровнях въехали в город.
Улицы были почти пусты, лавки и кабаки закрыты. Изредка только
встречались прохожие и проезжие. Окна светились лишь в немногих
домах.

У крайнего, с кретушами и длинными сараями, постоялого двора, при
въезде в город, оказался большой конный французский пикет.
Солдаты, как бы отдыхая, полулежали у забора, держа под уздцы,
наготове лошадей. Они разговаривали и, очевидно, чего-то ожидали.
Завидев их еще издали и плетясь пешком у санок, одетый дровосеком
урядник Мосеич шепнул ординарцу, лежавшему в санях на куче дров:

- Ваше благородие, видите, сколько их? не вернуться ли?

- Ступай, - ответил также шепотом ординарец, - авось пропустят...
зайду на постоялый двор, еще кое-что узнаем.

- Да мне не велено вас бросать.

- Ну, как знаешь, заезжай и сам; только не разом, попозже.

Ординарец, миновав стражу, встал и направился на постоялый двор к
смежной, с чистыми светлицами рабочей избе. Урядник для отвода
глаз направился с дровами окольными улицами на базарную площадь,
а оттуда к мосту и, вывалив там дрова, так же потом завернул с
санями в ворота постоялого двора. Не распрягая лошади, он
поставил ее к яслям, под навес, взял у дворника сена и овса,
всыпал овес в торбу, а сам прилег в сани, прислушиваясь к возне и
говору на замолкавшем дворе. Окончательно стемнело.





                               XLII



Одетый мелким хуторянином, в бешмете на заячьем меху и в черной
барашковой литовской шапке, ординарец Фигнера был - Аврора
Крамалина. Сперва скитание в оставленной французами Москве, потом
почти четырехнедельное пребывание в партизанском отряде сильно
изменили Аврору. С коротко остриженными волосами и обветренным
лицом, в казацком чекмене или в артиллерийском шпенцере, с
пистолетом за поясом и в высоких сапогах, она походила на
молоденького, только что выпущенного в армию кадета. Фигнер, щадя
и оберегая вверенную ему Сеславиным Аврору, тщательно скрывал ее,
известные ему, происхождение и пол и, ссылаясь на молодость и
слабые силы принятого им юнкера, почти не отпускал ее от себя.
Офицеры сперва звали новобранца - Крама-лин, а потом, со слов
казаков, просто - Крам. Иные из них, в начале знакомства, стали
было трунить над новым товарищем, говоря о нем: "Какой это воин?
красная девочка!" Но Фигнер, намекнув на высокое родство и связи
новобранца, так осадил насмешников, что все их остроты
прекратились, и на юнкера никто уже не обращал особого внимания.
Состоя в ординарцах у Фигнера, Аврора почти не сходила с коня.
Все удивлялись ее неутомимому усердию к службе. Голодная,
иззябшая, являясь с разведками и почти не отдохнув, она в
постоянном, непонятном ей самой, лихорадочном возбуждении всегда
была готова скакать с новым поручением.

Одно ее смущало: холодная, почти зверская жестокость ее командира
с попавшими в его руки пленными. Тихий с виду и, казалось,
добрый, Фигнер на ее глазах, любезно-мягко шутя и даже угощая
голодных, достававшихся ему в добычу пленных, внимательно
расспрашивал их о том, что ему было нужно, пересыпая шутками,
записывал их показания и затем беспощадно их расстреливал.
Однажды, - Аврора в особенности не могла этого забыть, - он
собственноручно после такого допроса пристрелил из пистолета
одного за другим пятерых моливших его о пощаде пленных.

- Зачем такая жестокость? - решилась тогда, не стерпев, спросить
своего командира Аврора.

- Слушайте, Крам, - ответил он, ероша космы своих волос, - зачем
же я буду их оставлять? ни богу свечка, ни черту кочерга! все
равно перемерзли бы... не таскать же за собой...

Авроре у ошмянского постоялого двора, при виде жалобно жавшихся
друг к другу с обернутыми тряпьем лицами и ногами итальянских
солдат, вспомнилась другая сцена. За два дня перед тем Фигнер, с
частью своей партии, также отлучился для особой разведки к
местечку Сморгони. Возвратясь к остальным, он рассказал, что и
как им сделано.

- Представь, - обратился он к гусарскому ротмистру, бывшему в его
отряде, - только что мы выглянули из-за кустов, видим, у мельницы
французская подвода с больными и ранеными, - очевидно,
обломалась, отстала от своего обоза, и при ней такой солидный и
важный, в густых эполетах, французский штаб-офицер... Мы вторые
сутки брели лесом, без дорог, измучились, проголодались и вдруг -
что же увидели? собачьи дети преспокойно развели костер и варят
рисовую кашу. Ну, я их, разумеется, и потревожил; смял с налета,
всех перевязал и начал укорять; такие вы, сякие, говорю, пришли к
нам и еще хвалитесь просвещением, такие, мол, у вас писатели -
Бомарше, Вольтер... а сами что наделали у нас? Их командир, в
эполетах, вмешался и так заносчиво и гордо стал возражать. Ну, я
не вытерпел и был принужден, разложив на снегу попонку,
предварительно предать его телесному наказанию.

- Предварительно? - спросил ротмистр. - А после? что ты с ними
сделал и куда их сбыл?

Фигнер на это молча сделал рукой такой знак, что Аврора
вздрогнула и тогда же решила, при первом удобном случае, опять
проситься обратно к Сеславину. Как она ни была возбуждена и
вследствие того постоянно точно приподнята над всем, что видела и
слышала, она не могла вынести жестоких выходок Фигнера. Более же
всего Авроре остался памятен один случай в окрестностях Рославля.
Фигнеру от начальства было приказано, ввиду начавшейся тогда
оттепели, собрать и сжечь валявшиеся у этого города трупы лошадей
и убитых и замерзших французов. Он, дав отдых своей команде,
поручил это дело находившимся в его Отряде калмыкам и киргизам.
Те стащили трупы в кучи, переложили их соломой и стали поджигать.
Ряд страшных костров задымился и запылал по сторонам дороги. В
это время из деревушки, близ Рославля, ехала в Смоленск проведать
о своем томившемся там в плену муже помещица Микешина. Ее возок
поравнялся с одною из приготовленных куч. Калмыки уже поджигали
солому. Путница видела, как огонь быстро побежал кверху по
соломе. Вдруг послышался голос кучера: "Матушка, Анна Дмитриевна!
гляньте... жгут живых людей!" Микешина выглянула из возка и
увидела, что солома наверху кучи приподнялась и сквозь нее сперва
просунулась, судорожно двигаясь, живая рука, потом обезумевшее от
ужаса живое лицо. Подозвав калмыков, поджигавших кучи, Микешина
со слезами стала молить их спасти несчастного француза и за
червонец купила его у них. Они вытащили несчастного из кучи и
положили к ней в ноги . Возок поехал обратно, в деревушку
Микешиных Платоново. Фигнер узнал о сердоболии калмыков. Он
подозвал своего ординарца.

- Скачите, Крам, за возком, - сказал он Авроре, - остановите его
и предложите этой почтенной госпоже возвратить спасенного ею
мертвеца.

- Но, господин штаб-ротмистр, - ответила Аврора, - этот мертвый
ожил.

- Не рассуждайте, юнкер! - строго объявил Фигнер. - Великодушие
хорошо, но не здесь; я вам приказываю.

Аврора видела, каким блеском сверкнули серые глаза Фигнера, и
более не возражала. "Я его брошу, брошу этого жестокосердого", -
думала она, догоняя возок. Настигнув его, она окликнула кучера.
Возок остановился.

- Сударыня, - сказала Аврора, нагнувшись к окну возка, -
начальник здешних партизанов Фигнер просит вас возвратить взятого
вами пленного.

Из-под полости, со дна возка приподнялась страшно исхудалая, с
отмороженным лицом, жалкая фигура. Мертвенно-тусклые, впалые
глаза с мольбой устремились на Аврору.

- О господин, господин... во имя бога, пощадите! - прохрипел
француз. - Мне не жить... но не мучьте, дайте мне умереть
спокойно, дайте молиться за русских, моих спасителей.

Эти глаза и этот голос поразили Аврору. Она едва усидела на коне.
Пленный не узнал ее. Она его узнала: то был ее недавний
поклонник, взятый соотечественниками в плен, эмигрант Жерамб.
Аврора молча повернула коня, хлестнула его и поскакала обратно к
биваку, "Ну, что же? где выкупленный мертвец"? - спросил ее,
улыбаясь, Фигнер. "Он вторично умер", - ответила, не глядя на
него, Аврора.

Об этом Аврора вспомнила, пробираясь под лай цепного пса к
рабочей избе постоялого двора. Она остановилась под сараем, в
глубине двора. Здесь, впотьмах, она услышала разговор двух
французских офицеров кавалерийского пикета, наблюдавших за своими
солдатами, которые среди двора поили у колодца лошадей.

- Ну, страна, отверженная богом, - сказал один из них, - не
верилось прежде; Россия - это нечеловеческий холод, бури и всякое
горе... И несчастные зовут еще это отечеством!.. (Et les
malheureux appellent cela une patrie!)

- Терпение, терпение! - ответил другой, с итальянским акцентом. К
ним подошел третий французский офицер. Солдаты в это время повели
лошадей за ворота. Свет фонаря от крыльца избы осветил лицо
подошедшего.

- Это вы, Лапи? - спросил один из офицеров.

- Да, это я, - ответил подошедший. То был статный, смуглый и
рослый уроженец Марселя, майор Лапи. Он, как о нем впоследствии
говорили, стоял во главе недовольных сто тринадцатого полка и
давно тайно предлагал расправиться с обманувшим их вождем
французов.

- Что вы скажете? Ведь он действительно бросил армию и скачет...
припоздал, по пути, в замке здешнего магната; ему тепло и сыто, а
нам...

- Я скажу, что теперь настало время!.. Мы бросимся, переколем
прикрытие...

Аврора далее не слышала. Сторожевой пес, рвавшийся с цепи на
Мосеича и других двух путников, которые в это время въехали во
двор, заглушил голос майора. Аврора, сказав несколько слов
уряднику, пробралась в черную избу. Полуосвещенные ночником нары,
лавки и печь были наполнены спящими рабочими и путниками. Сняв
шапку и в недоумении озираясь по избе, Аврора думала: "От кого
доведаться и кого расспросить? неужели ждут Наполеона? Боже! что
я дала бы за час сна в этом тихом теплом углу!"

- Обогреться, паночку, соснуть? - отозвался выглянувший с печи
бородатый, лет пятидесяти, но еще крепкий белорус-мужик.

- Да, - ответила Аврора, - мне бы до зари, пока рассветет.

- С фольварка?

- Да...

- Можа, за рыбкой альбо мучицы?

- За рыбой...

- Ложись тута... тесно, а место есть! - сказал, отодвигаясь от
стены, мужик. Он с печи протянул Авроре мозолистую, жесткую руку.
Она влезла на нары, оттуда на верхнюю лежанку и протянулась рядом
с мужиком, от зипуна которого приятно пахло льняною куделью и
сенною трухой.

- Мы мельники, а тоже и куделью торгуем, - сказал, зевая, мужик.
Примостив голову на свою барашковую шапку и прислушиваясь, все ли
остальные спят, Аврора молчала; смолк и, как ей показалось, тут
же заснул и мужик. В избе настала полная тишина. Только внизу,
под лавками, где-то звенел сверчок да тараканы, тихо шурша,
ползали вверх и вниз по стенам и печке. Долго так лежала Аврора,
поджидая условного зова Мосеича, чтобы до начала зари выбраться
из города. Она забылась и также задремала. Очнувшись от нервного
сотрясения, она долго не могла понять, что с нею и где она.
Понемногу она разглядела на лавке, у стола, худого и бледного
итальянского солдата, которому другой солдат перевязывал
посиневшую, отмороженную ногу. Они тихо разговаривали. Раненый,
слушая товарища, злобно повторял: "Diavolo... vieni" (Дьявол...
подойди (итал . )). В дверь вошел рослый, бородатый рабочий. Он
растолкал спавших на нарах и на печи других рабочих. Все встали,
крестясь и поглядывая на солдат, обулись и вышли. Итальянцы также
оставили избу. Из сеней пахнуло свежим холодом. За окном
заскрипел ночевавший во дворе с какой-то кладью обоз.

- Усе им, поганцам, по наряду вязуць! - тихо проговорил, точно
про себя, лежавший возле Авроры мужик.

- Откуда везут?

- З Вильны.

- Куда?

- На сустречь их войску. Кажуть, - продолжал, оглядываясь, мужик,
- ихнего Бонапарта доконали, и он чуть пятки унес, ув свои земли
удрав.

- Не убежал еще, - произнесла Аврора, - его следят.

- Убяжить! яны, ироды, уси струсили: як огня, боятся казаков, а
особь Сеславина, да есть еще такой Фигнер. Принес бы их господь!

- А ты, дедушка, за русских?

- Мы, паночку, исстари русские, православные тут; мельники,
куделью торгуем.

Мужик опять замолчал. Еще какие-то мужики и баба встали,
крестись, из угла и, подобрав на спину котомки, вышли. В избе
остались только Аврора, спавшее на печи чье-то дитя и
мельник-мужик. Прошло более часа. Аврора не спала. Рой мыслей,
одна тяжелее другой, преследовал и томил ее. Она перебирала в уме
свои первый, неудачный шаг в партизанском отряде Фигнера, когда
она поступила к нему в Астафьеве и, в крестьянской одежде,
проникла в Москву. Фигнер был полон надеждою - пробраться в
Кремль и убить Наполеона. Она надеялась получить аудиенцию у Даву
и, если Перовский еще жив, вымолить у грозного маршала
помилование ему, а себе дозволение - разделить с ним бедствия
плена . Авроре живо припомнилась ночь, когда она и Фигнер, с
телегою, как бы для продажи нагруженною мукой, пробрались через
Крымский брод и Орлов луг в Москву и до утра скрывались в ее
развалинах. С рассветом их поразила мертвая пустынность сгоревших
улиц. Они с телегой направились в провиантское депо, к Кремлю. На
Каменном мосту, как она помнила, их оглушил нежданный громовой
взрыв; за ним раздались другой и третий. Громадные столбы дыма и
всяких осколков поднялись над кремлевскими стенами, осыпав мост
пылью и песком. По набережной, выплевывая изо рта мусор, в ужасе
бежали немногие из обитателей уцелевших окрестных домов. От них
странники узнали, что Наполеон с главными французскими силами в
то утро оставил Москву, уводя с собою громадный обоз и пленных и
приказав оставшемуся отряду взорвать Кремль.





                              XLIII



Аврора посетила в погорелой Бронной пепелище бабки, была и на
Девичьем поле. Монахини Новодевичьего монастыря показали ей
опустелую квартиру Даву и близ огородов - у берега Москвы-реки -
место его страшных казней. Здесь-то, в слезах и отчаянии, Аврора
поклялась до последней капли крови преследовать извергов,
отнявших и убивших ее жениха. Она было оставила Фигнера и,
приютившись у знакомой, пощаженной французами старушки,
кастелянши Воспитательного дома, около двух недель оставалась в
Москве, разыскивая Перовского между русскими и французскими
больными и пленными. Не найдя его, она решила, что он погиб,
опять пробралась в отряд Фигнера, рыскавшего в то время у путей
отступления французов к Смоленску, и уже не покидала его. "Но,
может быть, он жив? - думалось иногда Авроре о Перовском. - Что,
если в последнюю минуту его пощадили и теперь, измученного, по
этой стуже, голодного и без теплой одежды, ведут, как тысячи
других пленных?" Аврора на походе с трепетом прислушивалась к
известиям из других отрядов и, едва до нее доносился слух об
отбитых у неприятеля русских пленных, спешила искать среди них
вестей о Перовском. Никто из тех, кого она спрашивала, не слышал
о нем и не видел его ни в Москве, ни на пути.

Исполняя поручения неутомимого и почти не спавшего Фигнера,
Аврора часто не понимала, зачем именно она здесь, среди этих
лишений и в этой обстановке. если ее жениха нет более на свете?
Для чего, бросив теплый родной кров и любящих ее бабку и сестру и
забыв свой пол и свое, не особенно сильное, здоровье, она сегодня
весь день не сходит с Зорьки, завтра мерзнет в ночной засаде,
среди болот или в лесной глуши? На походе, у переправ через реки
и ручьи, в дождь и холод, у костра, и в бессонные ночи,
где-нибудь в овине или в полуобгорелой, раскрытой избе, ее
преследовала одна заветная мечта - отплаты за любимого
человека... В минуты такого раздумья, тайком от других Аврора
вынимала с груди крошечный медальон с акварельным, на слоновой
кости, портретом Перовского и, покрывая его поцелуями, долго
вглядывалась в него. "Милый, милый, где ты? - шептала она. -
Видишь ли ты свою, любящую тебя, Аврору?" В эти мгновения ее
облегченным думам становилось понятно и ясно, зачем она здесь, в
лесу, или на распутье заметенных снегом дорог Литвы, а не у бабки
в Ярцеве или в Паншине и зачем на ней грубый казацкий чекмень или
барании полушубок, а не шелковое, убранное кружевами и лентами
платье. Картины недавнего прошлого счастия дразнили и мучили
Аврору. Мысленно видя их и наслаждаясь ими, она не могла понять,
что же именно ей, наконец, нужно и чего ей недостает? Мучительным
сравнениям и сопоставлениям не было конца. "Как мне ни тяжело, -
рассуждала она, - но все же у меня есть и защищающая меня от
стужи одежда, и сносная пища, и свобода... А он, он, если и
вправду жив, ежечасно мучится... Боже! каждый миг ждать гибели от
разбитого, озлобленного, бегущего врага!.."

Аврора дремала на печи. Вдруг ей показалось, что ее зовут. Она
приподняла голову, стала слушать.

- Это я, - раздался у ее изголовья тихий голос мужика, лежавшего
на печи. В избе несколько как бы посветлело. У плеча Авроры яснее
обрисовалась широкая, окладистая борода белоруса, его худое,
благообразное лицо и добрые глаза, ласково смотревшие на нее.
Посторонних, кроме ребенка, спавшего на печи, не было в избе.

- Паночку, а паночку, - обратился к Авроре, опершись на локоть,
мужик. - Что я тебе скажу?

Аврора, присев, приготовилась его слушать.

- Ответь ты мне, - спросил мужик, - грешно убивать?

- Кого?

- Человека... ен ведь хоть и враг, тоже чувствует, с душой.

- Во время войны, в бою, не грешно, - ответила Аврора, вспоминая
церковную службу в Чеплыгине и воззвание святого синода, - надо
защищать родину, ее веру и честь.

- Убивают же и не в бою, - со вздохом проговорил мужик.

- Как? - спросила Аврора.

- А вот как. Мы исстари мельники, - произнес мужик, - перешли
сюда из Себежа, - землица там скудна. Жили здесь тихо; только усе
отняли эти ироды - хлебушко, усякую живность, свою и чужую муку:
оставили, в чем были. Одной кудели, оголтелые, не тронули, им на
что? не слопаешь! И как прожили мы это с успенья, не сказать...
Отпустили они нас маленько, а тут с Кузьмы и Демьяна опять и
пошли; видимо-невидимо, это як бросили Москву. Есть у нас тоже
мельник и мне сват, Петра. Добыл он детям у соседа-жидка дойную
козу: пусть, мол, хоть молочка попьют: и поехал это на днях сюда
в город, к куму, за мучицей. Возвращается, полна хата гостей...
Французы сидят вокруг стола; в печи огонь, а на столе горшки з
усяким варевом. Жена, сама не своя, мечется, служит им. Ну,
думает Петра, порешили козу. А они завидели его, смеются и его же
давай угощать; сами, примечает, пьянешеньки. Что же тут делать? а
у него никакого оружия. Аврора при этом вспомнила о своем
пистолете и ощупала его на поясе, под бешметом .

- Посидел он в ними, - продолжал мужик, - и вызвал хозяйку в
сени. Спрашивает: "Коза?" Она так и залилась слезами. "А дети?" -
спрашивает и сам плачет. Она указала на кудель в сенях и говорит:
"Я тута их спрятала". Вытащил он ребят из-под кудели, посадил их
и жену в санки, а сам припер поленом дверь, говорит хозяйке:
"Погоняй к куму", - да тут же запалил кудель и стал с дубиной у
окна. Полохну-ли сени, повалил дым. Французы загалдели, ломятся в
дверь, да не одолеют и полезли в окна. Какой просунет голову,
Петра его и долбанет... И недолго возились... Это вдруг все
затрещало, и стал, о господи, один как есть огненный столб... Это
скажи, грешно? накажут Петру на том свете?

- Бог его, дедушка, видно, простит, - ответила Аврора. Опять
настало молчание. Сверчок над лавкой также затих. Не было слышно
ни собачьего лая на дворе, ни шуршанья и возни тараканов. Аврора
прилегла и, закрыв глаза, думала, скоро ли позовет Мосеич.

- Паночку, а паночку, - вдруг опять послышался голос, - что я
тебе скажу?

- Говори, дедушка.

- За насильников бог, може, простит, а как ен тебя не трогал?

Аврора слушала.

- Было, ох, и со мною, - продолжал мужик, - ветрел я ноне, идучи
сюда, глаз на глаз, одного ихнего окаянника-солдата; шел он
полем, пеш, вижу, отстал от своих, ну и хромал; мы пошли с ним
рядом. Он все что-то лопоче по-своему и показывае на рот,
голодный, мол; а при боку сабля и в руках мушкет. Думаю, сколько
ты, скурвин сын, загубил душ!

Мужик замолчал.

- Сели мы, - продолжал он, - я ему дал сухарь, смотрю на него, а
он ест. И надумал я, - вырвал у него, будто в шутку, мушкет;
вижу, помертвел, а сам смеется... хочет смехом разжалобить... Ну,
думаю, бог тебе судья! показал ему этак-то рукою в поле, будто
кто идет; он обернулся, а я ему тут, о господи, в спину и
стрельнул ...

Мужик смолк. Молчала и Аврора.

- Грешно это? - спросил мужик. Аврора не отвечала. Ей вспомнилось
пепелище Москвы, Девичье поле и место казней Даву. "И что ему
нужно от меня? - думала она. - Не все ли равно? Теперь все
погибло и все кончено... пусть же гибнут и они". В избе стало еще
светлее; за окнами во дворе слышался говор и двигались люди.

- А я, панок, потому в Ошмяпы, - начал было, не слыша Авроры,
мужик, - сюда, сказывают, идет генерал Платов с казаками... и
я...

Он не договорил. Дверь из сеней отворилась, В избу вошел Мосеич.
Осмотревшись и разглядев Аврору, а возле нее мужика, он
остановился.

- Не бойся, это наш, - сказала Аврора, спустясь с печи и идя за
Мосеичем в сени. - Что нового?

- Едем: они ждут своего Бонапарта.

- Где?

- Здесь.

- Ты почем знаешь?

- Все толкуют "анперер!" и указывают па дорогу...

- Вывози санки; еще успеем доскакать к нашим.

Мосеич пошел за лошадью. Аврора вышла за ворота. Бледное утро
едва начиналось; улица у постоялого двора была уже, однако, полна
народа. Все в некотором смущении ждали Наполеона, опоздавшего, по
расписанию, более чем на три часа.





                               XLIV



Бургомистр и другие, назначенные от французов, начальники города
стояли впереди и, не спуская глаз с дороги на городском выгоне,
сдержанно разговаривали. Народ, евреи и уличные мальчишки
напирали сзади или, взобравшись на заборы и крыши соседних
дворов, глядели оттуда на выстроившийся конный отряд. "Да, теперь
уже, несомненно, ждут самого Наполеона, - подумала Аврора, -
гонят его наши!" Ей вспомнился этот Наполеон, на картинке,
убивающий оленя. Она, пробравшись ближе к конвою, узнала по
голосу сидевшего впереди других, на серой лошади, итальянского
майора, которого вечером близ нее назвали Лапи и который, как она
убедилась из его слов, был готов посягнуть на жизнь Наполеона.
Статный и смуглый, с густыми черными бакенами, майор мрачно с
седла смотрел в ту сторону, куда были направлены взоры остальных.
Его глаза, как ей показалось, горели ненавистью и злобой; нижняя
часть лица, стянутого перевязью каски, судорожно вздрагивала.

- Так это - герцог Виченцский, а не император? - спросил его
стоявший с ним рядом другой французский офицер.

- Терпение! может быть, и он, - сухо ответил Лапи. "О, если бы
это был Наполеон! - подумала Аврора, отыскивая глазами Мосеича. -
Не струсь этот офицер, бросься он в это мгновение на ожидаемого
злодея, и общим бедствиям конец, мир был бы спасен..." Толпа,
стоявшая у постоялого двора, мешала Мосеичу выехать из ворот. Он,
показывая это знаками Авроре, выжидал, пока народ отодвинется.
Аврора протиснулась еще далее и впереди кавалеристов увидела
заготовленные для ожидаемых путников две четверни лошадей с
разряженными в перья и в ленты почтарями.

- Я узнал, что не император, а Коленкур, он едет курьером в
Париж, - сказал кто-то из конвоя вблизи Авроры, - стоило из-за
того мерзнуть!

 [Иллюстрация] Вдруг толпа заволновалась и двинулась вперед.
               Теснимая напиравшими от забора, Аврора оглянулась
на Мосеича. Того уже не было у ворот. С мыслью: "Где же он? надо
ехать, дать знать нашим!" - Аврора взглянула вдоль улицы. В
красноватом отблеске зари, на белой снеговой поляне выгона
показались две черные двигавшиеся точки. Ближе и ближе. Впереди
скакал верховой. Стал виден нырявший по ухабам круглый, со
стеклами возок, за ним - крытые сани. Форейторы, прилегая к шеям
измучившихся, взмыленных лошадей, махали бичами. Послышалась
труба скакавшего впереди вестового. Тысячи мыслей с неимоверной
быстротою пролетали в голове Авроры. Ей припомнились слова
старосты Клима о французах, засыпанных в колодце, признания
мужика-белоруса о подожженной избе и убитом голодном французском
солдате. Авроре казалось, что она сама в эти мгновения вынуждена
и должна что-то сделать, немедленно и бесповоротно предпринять, а
что именно - она не могла дать себе отчета. "Насильник,
насильник, - шептала она, - надругался над всем, что дорого и
свято нам... ответишь!" Чувствуя непонятную, ужасающую
торжественность минуты, она видела, как в толпе народа, еще
недавно встречавшего Наполеона восторженными криками, все
смотрели на него молча, с испуганно-смущенными лицами. При этом
она с удивлением приметила, что и статный за мгновение мрачный и
грозный, майор вдруг как-то преобразился и, вытянувшись с
почтительною преданностью на лице, салютовал шпагою подъезжавшему
возку. "Струсил!" - подумала с горькою усмешкой Аврора. Она
разглядела в толпе благообразное и печально-недоумевающее лицо
мужика, говорившего ей за несколько минут на печи: - "Паночку, а
паночку, а что я тебе скажу?" Посеребренный инеем, с потертым
волчьим мехом на окнах возок в этот миг подкатил к постоялому
двору и остановился у заготовленной смены лошадей. "Герцог
Виченцский или сам император?" - с дрожью вглядываясь в возок,
подумала Аврора. Прямо перед нею в окне возка обрисовалось
оливковое, с покрасневшим носом и гневными красивыми глазами лицо
Наполеона. Аврора тотчас узнала его. "Так вот он, плебей-цезарь,
коронованный солдат!" - сказала она себе, видя, как важный и
толстый, с шарфом через плечо и с совершенно растерянными глазами
бургомистр, подойдя к карете, стал с низкими поклонами ломаным
французским языком говорить что-то просительное и жалобное, а
ближайшие к нему горожане даже опустились рядом с ним на колени.
Почтари иззябшими, дрожащими руками наскоро отпрягли прежних и
впрягли новых лошадей. Новый конвой, с майором Лапи во главе,
молодецки строился впереди и сзади экипажа.

- Eh bien, pourquoi ne partons nous pas? (Что же мы не едем?) -
громко спросил Наполеон, с досадой высунувшись из колымажки и не
обращая внимания ни на бургомистра, ни на его речь. Толпа,
разглядев ближе императора, стояла в том же мрачном безмолвии.
Офицеры метались, почтари торопливо садились на козлы и на
лошадей. Авроре мгновенно вспомнилось ее детство, деревня дяди,
бегущая собака и крики: "Бешеная! спасите!" "Да, вот что мне
нужно! вот где выход! - с непонятною для себя и радостною
решимостью вдруг сказала себе Аврора. - И неужели не казнят
злодея? Базиль! храни тебя господь... а я..." Она, перекрестясь,
опустила руку под бешмет, рванулась из-за тех, кто теснился к
экипажам, выхватила из-под полы пистолет и взвела курок.
Бургомистр в это мгновение крикнул: "Виват!" Толпа, кинувшись за
отъезжавшим возком, также закричала. Наполеон небрежно-рассеянно
посмотрел к стороне толпы. Его по-прежнему недовольные глаза на
мгновение встретились с глазами Авроры. "А! видишь меня? знай
же..." - подумала она и выстрелила. Клуб дыма поднялся перед нею
и мешал ей видеть, удачен ли был ее выстрел. Она судорожно
бросилась вперед, обгоняя толпу. Ей мучительно хотелось узнать,
чем кончилось дело. Но отъезжавший конвой, по команде майора,
полуоборотясь, направил дула карабинов в ту сторону, где,
заглушенный криками толпы, послышался пистолетный выстрел и где
бежал в бешмете невысокий и худенький шляхтич. Раздался громкий
залп других выстрелов. В толпе повалилось несколько человек, в
том числе выстреливший в императора шляхтич. Он, точно
споткнувшись о что-нибудь и распластав руки, упал ничком и не
двигался.

- Фанатик? - спросил, зевнув, Наполеон, усаживаясь глубже в
подушки возка.

- Какой-нибудь сумасшедший! - ответил Коленкур, поднимая окно
возка.

Толпа, увидев трупы, в безумном страхе бросилась по улицам. Одни
запирались в своих домах, другие спешили уйти из города. Урядник
Мосеич, оттертый толпой, успел в общем переполохе доехать
переулком до выгона, подождал юнкера, подумал, что тот, по
неосторожности, попал в плен, и, прячась за мельницами и
огородами, поскакал к лесу.

Оставшийся за сменою итальянский конвой оцепил постоялый двор и
улицу. Из толпы было схвачено несколько человек; арестовали и
хозяина постоялого двора. Им стали делать допрос. Тела убитых
внесли под навес сарая. Между ними был и мельник-литвин.
Полуоборотясь к мертвой Авроре, он лежал с открытыми глазами и,
как недавно, будто шептал ей:

- Папочку, а паночку!.. что я тебе скажу?

Мосеич достиг леса, куда незадолго перед тем явился с своим
отрядом и Сеславин. Оба партизана бросились с двух сторон на
Ошмяны. Итальянский конвой был захвачен. Фигнер узнал о смерти
Крама. Ругаясь, кусая себе руки и проклиная неудачу, он решил тут
же перестрелять арестованных. Сеславин воспротивился, говоря, что
выгоднее всех взять в плен и от них доведаться о дальнейших
намерениях неприятеля.

- Ну и возись с ними, пока на тебя же не наскочат другие, -
сказал Фигнер. - Ох, уж эти неженки, идеологи!

- Да чем же идеологи? - спросил, вспыхнув, Сеславин. - Вам бы все
крови.

- А вам сидеть бы только в кабинете да составлять сладкие и
чувствительные законы, - кричал Фигнер, - а эти законы первый
ловкий разбойник бросит после вас в печь!

Сеславии стал было снова возражать, но раздосадованный Фигнер, не
слушая его, крикнул своей команде строиться, сел на коня и
поскакал за город. вперерез по Виленской дороге. Сеславин
освободил корчмаря, разыскал помощника бургомистра и, пока его
команда, развьючив лошадей, кормила их и наскоро сама закусывала,
распорядился похоронами убитых.

- Слышал? - спросил адъютант Сеславина пожилой, с седыми усами,
гусарский ротмистр, выйдя из постоялого, где закусывали остальные
офицеры.

- Что такое?

- Убитый-то ординарец Фигнера, ну, этот юнкер Крам, как его
звали, ведь оказался женщиной!

- Что ты? - удивился адъютант.

- Ей-богу. Синтянину первому сказали, а он - Александру Никитичу.

Адъютант Сеславина, Квашнин, месяц тому назад, под Красным,
поступивший в партизаны, обомлел при этих словах. "Крам,
Крамалина! Ясно как день! - сказал себе Квашнин. - И я не
догадался ранее!" Ему вспомнилось, как он, в вечер вступления
французов в Москву, обещал Перовскому отыскать дом его невесты,
Крамалиной, как он его нашел и получил от дворника записку этой
девушки и, с целью отдать ее при первой встрече Перовскому, не
расставался с нею. Пораженный услышанною вестью, он без памяти
бросился в избу, куда между тем, в ожидании погребения, перенесли
убитых.

- Да-с, господа, женщина, и притом такая героиня! - произнес,
стоя у тела Авроры, Сеславин. - Теперь она покойница, тайны нет.
Ее жизнь, как говорят, роман... когда-нибудь он раскроется. А
пока на ней найден вот этот, с портретом, медальон. Вероятно,
изображение ее милого.

Офицеры стали рассматривать портрет.

- Боже! так и есть.. это Василий Перовский! - вскрикнул,
вглядываясь в портрет, Квашнин.

- Какой Перовский? - спросил Сеславии.

- Бывший, как и я вначале, адъютант Милорадовича; мы с ним от
Бородина шли вплоть до Москвы... он на прощанье поведал мне о
своей страсти.

- Так вы его знаете?

- Как не знать!

- Где же он?

- Попал, очевидно, как и я в то время, в плен, а жив ли и где
именно - неизвестно.

- Ну, так как вы его знаете, - сказал Сеславин, - вот вам этот
медальон, сохраните его. Если Перовский жив и вы когда-нибудь
увидите его, отдайте ему... А теперь, господа, на коней и в путь.

Партизанский отряд Сеславина двинулся также по Виленской дороге.
Квашнин при отъезде отрезал у Авроры прядь волос и, отирая слезы,
спрятал их с медальоном за лацкан мундира. "Какое совпадение! Так
вот где ей пришлось кончить жизнь! - мыслил он, миновав Ошмяны и
снова с отрядом въезжая в придорожный лес. - Думал ли Перовский,
думал ли я, что его невесте, этой московской милой барышне,
танцевавшей прошлою весною на тамошних балах, любимице семьи,
придется погибнуть в литовской трущобе?.. Никто ее здесь не
знает, никто не пожалеет, и родная рука не бросит ей на
безвестную могилу и горсти мерзлой земли". Слезы катились из глаз
Квашнина, и он не помнил, как сидел на коне и как двигался среди
товарищей по бесконечному дремучему лесу, охватившему его со всех
сторон. Всадники ехали молча. Косматые ели и сосны, усыпанные
снегом, казались Квашнину мрачными факельщиками, а партизанский
отряд, с каркающими и перелетающими над ним воронами, - без конца
двигающеюся траурною процессией.





                               XLV



Наполеон проехал Вильну в Екатеринин день, 24 ноября, а русскую
границу - 26 ноября, в день святого Георгия. Эту границу
император французов проехал в том жидовско-шляхетском возке, в
котором по нем был сделан неудачный выстрел в Ошмянах.
Подпрыгивая па ухабах в этом возке, Наполеон с досадой вспоминал
торжественную прокламацию, изданную им несколько месяцев назад,
при вступлении в неведомую для него в то время Россию. "Мои
народы, мои союзники, мои друзья! - вещал тогда миру новый
могучий Цезарь, - Россия увлечена роком. Потомки Чингисхана зовут
нас на бой - тем лучше: разве мы уже не воины Аустерлица? Вперед!
покажем силу Франции, перейдем Неман, внесем оружие в пределы
России; отбросим эту новую дикую орду в прежнее се отечество, в
Азию". Теперь Наполеон, вспоминая эти выражения, только
подергивал плечами и молча хмурился. Его мыслей не покидал образ
сожженной Москвы и его вынужденный позорный выход из ее грозных
развалин. "Зато будет меня помнить этот дикий, надолго
истребленный город!" - рассуждал Наполеон, убеждая себя, что он и
никто другой сжег Москву. Его путь у границы лежал по
кочковатому, замерзшему болоту. На одном из толчков возок вдруг
так подбросило, что император стукнулся шапкой о верх кузова и,
если бы не ухватился за сидевшего рядом с ним Коленкура, его
выбросило бы в распахнувшуюся дверку.

- От великого до смешного один шаг! - с горькою улыбкой сказал
при этом Наполеон слова, повторенные им потом в Варшаве и ставшие
с тех пор историческими. - Знаете, Коленкур, что мы такое теперь?

- Вы - тот же великий император, а я - ваш верный министр, -
поспешил ответить ловкий придворный.

- Нет, мой друг, мы в эту минуту - жалкие, вытолкнутые за порог
фортуной, проигравшиеся до нового счастья авантюристы!

А в то время как, не поспевая за убегавшим Наполеоном и падая от
голода и страшной стужи, шли остатки его еще недавно бодрых и
грозных легионов, в русских отрядах, которые без устали
преследовали их и добивали, все ликовало и радовалось. В
пограничных городах и местечках, куда, по пятам французов,
вступали русские полки и батареи, шло непрерывное веселье и
кутежи. Полковые хоры пели: "Гром победы раздавайся!"
Жиды-факторы, еще на днях уверявшие французов, что все предметы
продовольствия у них истощены, доставляли к услугам тех, кто
теперь оказывался победителем, все, что угодно. Точно из-под
земли, в городских трактирах, кавярнях и даже в местечковых
корчмах появлялись в изобилии не только всякие съестные припасы,
но даже редкие и тонкие вина. Стали хлопать пробки клико; полился
где-то добытый и родной "шипунец" - донское-цимлянское.
Офицеры-стихотворцы, вспоминая петербургские пирушки в ресторации
Тардива, слагали распеваемые потом во всех полках и ротах
сатирические куплеты на французов:



Пускай Тардив
В компот из слив
Мадеру подливает,
А Бонапарт,
С колодой карт,
Один в пасьянс играет...



Ободренные удачей солдаты не отставали в деле сочинительства от
начальников. - "Все кузни исходил, не кован воротился!" - трунили
пехотинцы над гибнущими французами. - "Ай, донцы-молодцы!" -
гремели на походе пляшущие, с бубнами и терелками, солдатские
хоры. У границы вся русская армия весело пела на морозе общую,
где-то и кем-то сложенную песню:



За горами, за долами
Бонапарте с плясунами
Вздумал равен стать...



Сожженная в нашествие французов Москва стала понемногу оживать.
Первый удар колокола, после пятинедельного молчания, вслед за
выходом французов из города, раздался на церкви Петра и Павла, в
Замоскворечье. Его сперва робкий, потом торжественно-громкий звон
услышали другие уцелевшие, ближние и дальние, колокольни и стали
ему вторить. Народ с радостным умилением бросился к церкви.
Преосвященный Августин, войдя в очищенный от вражеского
святотатства Архангельский собор, воскликнул: "Да воскреснет
бог!" - и запел с причтом: "Христос воскресе!" Молва об
освобождении Москвы быстро облетела окрестности. В город хлынули
всякого рода рабочие, плотники, каменщики, столяры, штукатуры и
маляры; за ними явились мелкие, а потом и крупные торговцы.
Толковали, что в первую неделю пожаров в Москве сгорело, по счету
полиции, до восьми тысяч домов; всего же за пять недель сгорело
около тридцати тысяч зданий и осталось в целости не более тысячи
домов. Из подгородних деревень стали подвозить лес для построек,
припрятанные съестные припасы и всякий, из Москвы же увезенный,
товар. Хозяева сожженных, разрушенных и ограбленных домов
занялись возобновлением и поправкой истребленных и попорченных
зданий. Застучал среди пустынных еще улиц топор, зазвенела пила.
Цены на вновь подвезенные жизненные припасы сильно вздорожали.

- За этот-то хлебушко - и полтину? - шамкая, говорила продавцу
столько времени голодавшая в каком-то подвале старушонка. - Да
где же это видано? Христопродавцы вы, что ли?

- А тебя за язык нешто канатом тянут? - презрительно отвечал,
постукивая на холоде ногой о ногу, кулак-продавец. - Хочь - бери,
хочь - нет... не придушили французы, и за то, бабушка, богу
благодарствуй!

Княгиня Шелешпанская с правнуком на зиму осталась в Паншине.
Ксению с мужем она отпустила в Москву, поручив им осмотреть ее
пепелище у Патриарших прудов и озаботиться возведением на нем
нового дома. Снабженные деньгами из доходов княгини, Тропинины
прибыли в Москву в конце декабря и с трудом добыли себе помещение
из двух комнат у кого-то из знакомых в уцелевшем от пожара
домишке на Плющихе. Илья Борисович вскоре нашел подрядчиков,
заключил с ними условие и, хотя деньги сильно упали в цене -
рубль ходил за червертак, - занялся постройкой. Служба в сенате
еще не начиналась. Съехавшиеся чиновники приводили в порядок
дела, выброшенные французами из сенатских зданий и уцелевшие от
костров. Стали снова выходить в свет восстановленные из-под пепла
"Московские ведомости"; возвратились в Москву граф Растопчин и
патриот-журналист Сергей Глинка, и снова появились среди
москвичей разные жуиры, карточные игроки, аферисты, трактирные
кутилы и покровители клубов и цыганок. На письма Тропининых к
знакомым, служившим в армии и в штабе Кутузова, благополучна ли и
где находится Аврора, ответов не получалось, так как русские
войска вскоре миновали границу и, вслед за французами, вступили в
Германию. Государь, по слухам, выехал в Вильну, день в день через
полгода после своего выезда из нее при занятии ее французами. О
Перовском долго не было никаких положительных сведений.
Возвратившийся Растопчин утешил наконец Илью известием, что
министр народного просвещения, граф Алексей Кириллович
Разумовский, каким-то путем, через Англию, вошел в переписку с
Талейраном и надеялся вскоре получить точные справки о
задержанном в плену адъютанте Милорадовича, Василии Перовском.
Растопчин отрекался тогда, в виду свежего пепелища, от сожжения
Москвы, затевая статью: "Правда о Московском пожаре", которую
остряки называли потом "Неправдою...", и пр.

В начале весны 1813 года Тропинин получил от одного из смоленских
знакомых письмо, в котором тот извещал его, что недавно был в
Рославле и узнал, что в окрестностях этого города, у помещицы
Микешиной, проживает спасенный ею от партизанского костра
пленный, Шарль Богез, известный москвичам под фамилией эмигранта
Жерамба. В благодарность своей спасительнице он, когда-то
учившийся в Италии живописи, хотя и с отмороженными ногами и в
чахотке, нарисовал масляными красками портрет ее мужа, бежавшего
из плена в Смоленске незадолго до вторичного вступления туда
Наполеона. По словам Жерамба, он видел Перовского в Москве, в
день вступления туда французов, но о дальнейшей его судьбе ничего
не знал.

Тропинин в три месяца на обгорелом каменном фундаменте успел
выстроить новый деревянный, поместительный дом и хлопотал о
возведении к весне временных служб. Ездя ежедневно на постройку с
Плющихи на Патриаршие пруды, он направлялся напрямик, снеговыми
дорожками, через сожженные и еще не огороженные дворы Бронной и
других смежных улиц, стараясь угадать и представить себе
очертания недавно еще стоявших тут и бесследно исчезнувших
зданий. Извозчичьи санки мчались теперь в сумерки по местам, где
каких-нибудь полгода назад, в стоявших здесь уютных и красивых
домах, в званые вечера весело гремела музыка, пары танцующих
носились в вальсе и котильоне и где все жило беспечно и мирно.
Теперь тут, на обнаженных, покрытых снежными сугробами пустырях,
раздавался у церквей и лавок лишь стук ночных сторожей да бегали
стаями и выли голодные бродячие собаки. Разоренное семисотлетнее
гнездо мало-помалу, собирая своих разлетевшихся обитателей, опять
ладилось, чистилось, прибиралось и оживало к новой долголетней,
беспечной, мирной жизни. И стали здесь опять щеголихи рядиться и
выезжать; мужчины посещать обновленный клуб и цыганок; молодежь
влюбляться и свататься; девицы выходить замуж. Лекаря, купцы,
модистки и акушерки стали опять зарабатывать, как и прежде.

Наступил 1814 год. Отторгнутый так долго от родины и близких,
Базиль Перовский все еще находился в числе пленных, уведенных
французами из России и Германии. Пленных и в первое время
содержали очень строго. Когда же пронеслась весть о наступлении
на Францию шедших за русскою армией с криками: A Paris! a Paris!"
(В Париж! в Париж! (франц.)) - союзников императора Александра
Павловича, их подвергали всяческим лишениям и, в предупреждение
сношений с иностранцами, постоянно переводили с места на место.
Было начало февраля. Отряд пленных, в котором находился Базиль,
вышел под охраной местного гарнизона из Орлеана в Блуа и далее, в
Тур. Пленных вели на запад от Парижа, к которому стремительно
близились союзники. Отряд шел берегом Луары. Погода стояла теплая
и тихая. Солнце светило приветливо. На южных береговых откосах
пробивалась молодая трава. С разлившихся озер и заводей Луары
взлетали стаи уток и куликов. Берега реки начинали пестреть
первыми вешними цветами. Кудрявые, белые облачка весело бежали по
празднично-синему небу. Пленные подошли к городку Божанси. Здесь
стало вдруг известно, что близ Орлеана, который они только что
оставили и от которого отошли не более двух переходов, показались
русские, что Орлеан в тот же день заняли казаки и что русских
вскоре ждут и в Божанси. Перовский пришел в неописанное волнение.
Пленных торопливо повели далее. По выходе из Божанси Базиль
открыл свои мысли другому русскому пленному, добродушному и
болезненному штаб-ротмистру Сомову, все тосковавшему о двухлетней
почти разлуке с женой и детьми. После долгих переговоров он
условился с ним, выждал, пока отряд на первом вечернем привале
заснул, и оба они бежали обратно в Орлеан. Беглецы по пути
встретили подростка-пастуха и, уверив его, что они - отсталые из
партии новобранцев, упросили его быть их проводником до города,
Наполеоновских конскриптов все тогда жалели. "Отсталые или
беглые? как им не помочь?" - подумал подросток и повел их
виноградниками и лесами. Голодные, измученные беглецы к рассвету
следующего дня снова приблизились к Орлеану и в утренних
сумерках, с холма, радостно увидели городские фонари, догоравшие
на каменном мосту через Луару.

- А далее видите? - указал им за город проводник. - То биваки
русских! остерегайтесь!

Едва пленники двинулись, их приметил стоявший по ею сторону
города французский пикет. Они бросились в реку, переплыли ее и
скрылись в смежном лесу. Стража, для очищения совести, дала по
ним в полумгле залп из ружей. Император Александр Павлович достиг
заветной цели. Он с своими союзниками, пруссаками и австрийцами,
разбив у ворот Парижа последних защитников Наполеона, вступил в
сдавшуюся ему на капитуляцию столицу Франции. Непрошеный визит
Наполеона в Москву был отплачен визитом Александра в Париж.
Русский император 19 марта 1814 года въехал в Париж через
Пантенские ворота и Сен-Жерменское предместье, верхом на
светло-сером коне, по имени Эклипс. Этот конь был ему подарен
Коленкуром в бытность последнего послом в Петербурге. Александр,
в противоположность Наполеону, нес с собою мир. Французы
восторженно сыпали белые розы и лилии под ноги русского царя,
ехавшего по бульварам в сопровождении прусского короля и пышной,
дотоле здесь не виданной свиты из тысячи офицеров и генералов
разных чинов и народностей. Зрители махали платками и кричали: -
Vive Alexandre! vivent les Russes! (Да здравствует Александр! да
здравствуют русские! (франц.)) "Да неужели же это те самые
дикари, потомки полчищ Чингисхана, о которых нам твердили такие
ужасы? - удивленно спрашивали себя парижане и парижанки,
разглядывая нарядные и молодцеватые русские полки, шедшие по
бульварам к Елисейским полям. - Нет! Это не татары пустыни! это
наши спасители! vivent les Russes! viv e Alexandre! abas ie
tyran!" (Да здравствуют русские! да здравствует Александр! долой
тирана! (франц.)).

Весело зажили русские в Париже. Начальство и офицеры посещали
театры, кофейни, клубы и танцевальные вечера. У дома Талейрана,
где поместился император Александр, по целым дням стояли толпы
народа, встречавшие и провожавшие русского царя радостными
восклицаниями. У подъезда этого дома и на Елисейских полях, где
расположилась биваком русская гвардия, по ночам раздавались
русские и немецкие оклики: "Кто идет?" и "Wer da?" (Кто там?
(нем.)). В нeмeцкoм лагере, опорожняя бочками плохое парижское
пиво, восторженно кричали "Vater Blucher, lebel" ("Да здравствует
отец Блюхер!") Французы изумлялись великодушию своих победителей.
В оперном театре готовили аллегорическую пьесу "Торжество
Траяна". Русскому губернатору Парижа, генералу Сакену, на каждом
шагу делали шумные овации. Сенат голосовал лишение престола
Наполеона и его династии. Все русское входило в большую моду.





                               XLVI



Стоял теплый, ясный вечер. В небольшом парижском ресторане, в
улице Сент-Оноре, после дружеского, с возлиянием, обеда
засиделись вокруг стола несколько русских офицеров. Все были
довольны хорошими винами, вкусным обедом и собственным отличным
настроением духа. Говорили, не переставая, об испытанных
треволнениях похода, о сражениях в Германии и Франции и о
предстоявшем окончании войны. Собеседники угощали товарища,
которому хотели этим оказать особенное внимание. Это был очень
худой, курчавый и сильно загорелый средних лет полковник в
казацком кафтане, с трубкою в руке, нагайкою через плечо и в
гусарской фуражке. Особого хмеля в присутствовавших не
замечалось. Они были просто счастливы и веселы. Между ними более
других говорил и, размахивая руками, то и дело смеялся
черноволосый молодой офицер в адъютантской форме. Заговорили о
женщинах и о любви. Черноволосый офицер стал излагать свое мнение
и доказывал, что любовь - единственное истинное и прочное
блаженство на земле.

- А знаете, Квашнин, - обратился к нему человек с нагайкой,
которого присутствовавшие угощали, - я вас давно слушаю... Вы так
милы, но, извините, увлекаетесь. По-моему, на свете нет ничего
прочно-существенного и положительного.

- Как так? - удивился разрумянившийся и взъерошенный от волнения
и собственных речей Квашнин. - Я от души скажу - вы замечательный
и храбрый офицер... кто теперь не знает знаменитого партизана
Сеславина? Но вы уж очень мрачно смотрите на жизнь, а женщин,
извините и меня, вы совсем, по-видимому, не знаете...

Сеславин улыбнулся.

- Ничуть, - сказал он, - все в мире - одни грезы... По искреннему
моему убеждению, - и это подтверждают многие умные люди, - все на
свете, как бы это яснее выразить? - есть, собственно... ничто.

"Гм! - подумал па это Квашнии, - твоему другу Фигнеру не удалось
убить Наполеона, а тебе взять этого Наполеона в плен живьем, вот
ты л злобствуешь, хандришь".

- Позвольте, однако, а герой наших дней? - произнес он, подливая
себе и товарищам вина. - Я говорю о созданном могучею здешнею
революцией величайшем, хотя теперь и несчастном, военном гении...
И он тоже мечта? Этот человек был причиной Бородинской битвы, боя
гигантов, а Бородино вызвало появление русских с Дона, Оки и Невы
- где же? в столице мира, в Париже...

- Эх вы, юноша, юноша, - сказал Сеславин, - вы с похвалой
упомянули о здешней революции. А знаете ли, что она такое? Сказав
это, Сеславпн, как бы раздумав продолжать, молча стал набивать
табаком свою пожелтелую, прокуренную пенковую трубку, которую он,
в честь прославленного прусского генерала, назвал "Блюхером".

- Говорите, говорите! - воскликнули прочие собеседники, сдвигаясь
ближе к Сеславину.

- Ничего в жизни я так не презирал и ненавидел, как спекулянтов
на счет человеческого блага, - произнес Сеславин, - а главные
спекулянты пока на этот счет - французы... Не прыгайте и не
машите руками, Квашнин: не стыжусь я этого мнения, как и того,
что обо мне и о покойном Фигнере плели столько небылиц.

- Ах, боже мой, что вы! - ответил Квашнин, - я ничего ни о вас,
ни о нем и не говорил дурного.

- Разберите здешних излюбленных мудрецов, - продолжал Сеславин,
потягивая дым из своего "Блюхера". - Сентиментальные с виду
сегодня, хотя вчера кровожадные в душе, как тигры, эти
прославленные герои революции, с мадригалами на устах, с посошком
в руке и с полевыми ландышами на шляпе, недавно еще звали своих
соотечественников, а за ними и весь мир, то есть и вас, Квашнин,
да и меня, - в новую Аркадию, пасти овечек и мирно наслаждаться
сельским воздухом, у ручейка, питаясь медом и молоком. А чем
тогда же кончили? Маратом и Робеспье-ром, всеобщею гильотиной,
казнью родного короля и коронованием ловкого и грубого,
разгадавшего их солдата, да притом еще и не француза, а
корсиканца.

- В чем же, по-вашему, истинное счастье на земле? - спросил
пожилой и высокий подполковник из штабных, Синтянин, о котором
товарищи говорили, что он во время войны почувствовал призвание к
поэзии и стал, как партизан Давыдов, писать стихи. - В чем
прочные радости на земле?

- В любви! - не выдержав, опять вскрикнул Квашнин. - Что может
быть выше истинной чистой страсти?..

- Счастья нет на свете, - повторил Сеславин. - Вы лучше спросите
меня, в чем главные муки в жизни?

- Говорите, мы слушаем, - отозвались голоса.

- Я объясню примером, - сказал Сеславин. - Граф Растопчин знал в
молодости одну, ныне уже старую и, вероятно, покойную, московскую
барыню. Он однажды при мне о ней выразился, что Данте в своем
"Аде" забыл отвести для подобных лиц особое, весьма важное
отделение. Сеславин рассказал уже известную остроту графа о
грешницах, которые мучатся сознанием того, что пропустили в жизни
случай безнаказанно согрешить по оплошности, трусости или
простоте.

Дружный хохот слушателей покрыл слова рассказчика.

- Не смейтесь, однако, господа, - заключил Сеславин, - боль
тайных душевных мук ближе всего понятна тому, кто испытал
особенно жестокую насмешку судьбы... кто, как бедный, утонувший в
Эльбе наш товарищ Фигнер, вызывался лично, глаз на глаз, избавить
мир от всесветного изверга, имел к тому случай и этого не
достиг...

Сеславин смолк. Замолчали и остальные собеседники.

- А могу ли я, Александр Никитич, узнать, кто эта растопчинская
барыня? - спросил, подмигивая другим, Квашннн.

- Дело было давно, - ответил Сеславин, - когда я, в один из
отпусков, гостил в Москве, у родных, где бывал Растопчнн...
Повторяю, этой особы, по-видимому, уже нет на свете, и ее здесь,
вероятно, не знают. Это княгиня Шелешпанская.

- Как? она? - удивился Квашнин. - Да ведь это бабка покойного
партизана вашего отряда, девицы Крамалиной. В ее доме у
Патриарших прудов я был в день занятия французами Москвы,
помните, когда я было попал в плен? А Крамалина, господа, вы,
разумеется, слышали, неудачно стреляла по Наполеону в Ошмянах и
при этом убита.

Тем, кто не знал подробностей об этом событии, Квашнин рассказал
об Авроре и о Перовском.

- Перовский? - спросил в свой черед подполковник Синтянин. -
Постойте, да ведь он жив!.. именно жив!

- Жив Василий Перовский? - вскрикнул, бледнея, Квашнин.

- Да, я видел нашего Сомова, - ответил Синтянин, - он с ним,
здесь уже, бежал из Орлеана, и оба вчера явились в Париж,
измученные, полуживые.

- Вы не ошибаетесь? - спросил, не веря своим ушам, Квашнин.

- Нисколько... Да вот что... вы знаете, где бивак нашего полка?

- Знаю, знаю.

- Ну и отлично... спросите там штаб-ротмистра Сомова; он тоже,
повторяю, был в плену, и его теперь у нас приютили... он вас
проведет к Перовскому. Как же, и я знаю этого Перовского; мне и
ему наш доктор Миртов, накануне Бородинского боя, как теперь
помню, доказывал, что лучше умереть сразу, в битве, чем мучиться
и потом умереть в госпитале.

- А сам Миртов, кстати, жив? - спросил кто-то.

- Жив, но полтора года валялся в разных больницах; все просил
отрезать ему ноги, однако выздоровел, догнал армию уже на Рейне,
и опять у него своя отличная палатка с походною перинкой, чайник
и к услугам всех пунш... Одно горе: такой красавец, жуир, а ходит
на костылях.

Квашнин, дослушав Синтянина, бросился в слезах ему на шею, на
радости обнял и прочих, в том числе и Сеславина, смотревшего на
него теперь с ласковою, снисходительною улыбкой, выскочил на
улицу и стремглав пустился к биваку русской гвардии, на
Елисейские поля. "Боже мой, - думал он, - я увижу наконец его...
Но как ему сообщить печальную, тяжкую весть? как передать? У меня
неразлучно на груди ее записочка, волосы и портрет ее жениха...
Бедный! А сколько времени он ожидал этой свободы и своего
возврата, мечтал увидеть ее, обнять! Говорить ли? убить ли
страшною истиной человека, который теперь счастлив своею любовью
и надеждами, счастлив всем тем, чему, как сейчас беспощадно
уверяли меня, имя - ничто? Нет, пусть он узнает! Пусть образ
погибшей любимой и его любившей женщины светит ему в остальной
жизни тихою, хотя и недосягаемою, путеводною звездой". Квашнин
отыскал Сомова и, по его указанию, отправился в переулок у
Елисейских полей. Здесь он вошел в небольшой двор, окруженный
развесистыми каштанами. Сквозь деревья виднелся невысокий, под
черепицей, уютный павильон, где было отведено помещение трем
больным русским офицерам. Двое из них, по словам привратника,
ушли перед вечером прогуляться в город; третий, особенно,
по-видимому, недомогавший, был дома. Квашнин, мимо хозяйских
покоев, робко приблизился к двери из сеней налево и постучал. Ему
ответили: "Entrez!.. Войдите!.." Он отворил дверь в небольшую,
опрятно прибранную комнату. Заходившее солнце приветливо освещало
в этой комнате стол с разбросанными газетами, два простых стула и
кровать под белым, чистым одеялом. На кровати виднелся в штатском
платье, очевидно, с чужого плеча, худой и бледный, с густо
отросшею черною бородою, незнакомый человек. Он полулежал,
опершись на подушки и глядя в раскрытую перед ним газету. Увидев
гостя, незнакомец медленно поднялся, шагнул к двери и замер. В
его строгих, сухо-удивленных глазах Квашнину вдруг блеснуло нечто
близкое, где-то и когда-то им виденное.

- Неужели Квашнин? - тихо спросил, боясь обознаться и внутренне
радуясь, незнакомец.

- А вы... неужели Перовский? - спросил едва помня себя Квашнин.
Гость и хозяин бросились в объятия друг друга.

- Голубчик, ах, голубчик! - твердил, глотая слезы и удивляя ими
растерянного Перовского, Квашнин. - Не верьте! жизнь - радость!
Она выше всего, выше всякого горя!

Он передал Перовскому о судьбе Авроры.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .





                              XLVII



Прошло много времени, прошло сорок лет. Был 1853 год.

Русский отряд направлялся в третий со времени Петра Великого,
решительный поход в Среднюю Азию. Во главе отряда шел военный
генерал-губернатор Оренбургского края, шестидесятилетний, еще
бодрый на вид, но уже с слабым здоровьем, страдавший одышкой,
генерал-адъютант, вскоре затем граф, Василий Алексеевич
Перовский. В его отряде находился молоденький, белокурый и еще
безусый офицер в адъютантской форме, как говорили, крестник
генерал-губернатора. Последний, доверяя ему часть своей
переписки, оказывал ему особое расположение. Это был внук Ксении,
Павел Николаевич Тропинин. Недавно из кадетского корпуса, он был
тайно влюблен где-то в Москве и, состоя при начальнике отряда, с
нетерпением ждал конца экспедиции, чтобы ехать и жениться на
любимой девушке. Среди невзгод и тяжестей походов командир
отряда, покончив с текущими приемами и распоряжениями, любил
беседовать с юношей-крестником о судьбах дикой пустыни, по
которой они в это время шли и в глубине которой, сто двадцать
пять лет назад, разбитым и покоренным хивинским ханом был так
предательски перерезан весь русский отряд князя
Бековича-Черкасского. Под войлочной кибиткой, у спасительного
самовара, старым командиром отряда нередко делались поминки о
более близкой поре - великой эпопее двенадцатого года, когда
рассказчику пришлось вынести тяжелый плен. В седоусом, суровом, а
иногда даже деспотически-желчном генерал-адъютанте, всегда
сосредоточенном, сдержанном и большею частью молчаливом, в эти
мгновения пробуждался образ всеми забытого, некогда молодого,
говорливого и юношески-откровенного Базиля Перовского. Оставшийся
по смерть холостым, он любил вспоминать немногих уцелевших своих
солуживцев и приятелей двенадцатого года и диктовал крестнику
задушевные письма к ним в Россию.

- Неисчерпаемая, великая эпопея, - говорил, вспоминая двенадцатый
год, Перовский, - станет на много лет и на много рассказов. И как
подумаешь, голубчик Павлик, все это некогда было и жило: весь
этот мир двигался, радовался, любил, наслаждался, пел, танцевал и
плакал. Все эти незнакомые новому времени, но когда-то близкие
нам весельчаки и печальники, счастливые и несчастные, имели свое
утро, свой полдень и вечер. Теперь они, в большинстве, поглощены
смертью... И нам, старым караульщикам, отрадно заглянуть в эту
ночь и помянуть добрым словом почивших под ее завесой... Дорогие,
далекие покойники.

Но не всех былых приятелей одинаково поминал в душе Перовскпй.
Никому незримая и неведомая, глубокая сердечная рана жгла его и
сушила вечною, несмолкаемою болью. Эту рану и эти страдания знали
только немногие, ближайшие его друзья, в том числе старый его
сослуживец, "певец в стане русских воинов" - Жуковский. Последний
посвятил когда-то Василию Алексеевичу Перовскому трогательное
послание:



Я вижу - молодость твоя
В прекрасном цвете умирает,
И страсть, убийца бытия,
Тебя безмолвно убивает...

Я часто на лице твоем
Ловлю души твоей движенья;
Болезнь любви - без утоленья
- Изображается па нем.



Перовский часто вспоминал ту, которую он полюбил в лучшие
жизненные годы и которая, из-за любви к нему, погибла. Укоры
совести он нередко срывал на крутом, а подчас и жестоком
исполнении долга; был беспощаден к измене и расстреливал
предателей так же спокойно, как когда-то его самого хотел
расстрелять Даву. Двадцать восьмого июля 1853 года после
неимоверных усилий была взята штурмом кокандская крепость
Акмечеть, названная впоследствии фортом "Перовский". Путь в
Туркестан, Хиву, Бухару и позже к Мерву был проложен. Однажды
вечером Павел Тропинин, в кибитке главнокомандующего, перед этою
крепостью, сказал своему крестному, что в минувшую зиму, едучи на
курьерских, по его вызову, оренбургскою степью, он едва не замерз
и спасся от смерти только благодаря сибирскому оленьему тулупу и
русским валенкам.

- Валенкам? - спросил Перовский. - Дело знакомое... И меня в
двенадцатом году также спасли валенки... И представь мою радость
- товарищ по плену, великодушно ссудивший меня этою обувью, жив и
здравствует доныне.

- Кто же это? - спросил Павлик.

- Бывший крепостной одной графини. Он тогда ранее меня бежал из
плена и прямо на Волгу, в плавни; назвался другим именем, остался
там и торгует рыбой в Самаре.

- В Самаре? Вот бы повидать, как поеду назад.

- Что же, отыщи его. Имя ему Семен Никодимыч. Год назад он узнал
о моем назначении в Оренбург и являлся с предложением подряда.
Седая бородища - по пояс; женат, имеет внуков, стал раскольником,
начетчик и усердный богомолец; но подчас тот же, каким я его
знал, живой, подвижной Сенька Кудиныч и даже не забыл одной своей
песни про сову, которою потешал измученных французами пленных. Он
тогда был сосватан и, с горя, смело-отчаянно бежал к невесте.

- Сосватан? - спросил, залившись румянцем и меняясь в лице,
Павлик. - Да, а что? разве?..

Павлик собрался с духом. Заикаясь, он объявил графу, что и он
жених, и просил у него благословения и отпуска. Перовский
откинулся на спинку складного стула, на котором сидел, и долго,
ласково смотрел на юношу.

- Что же, Павлуша, с богом! - проговорил он. - Хотя я остался всю
жизнь холостым - понимаю тебя... с богом! завтра же можешь ехать,
А благословение я тебе дам особое!

Он обнял крестника.

- Ты не помнишь, разумеется, своей бабки, Ксении Валерьяновны? -
сказал он.

- Она умерла, когда мой отец еще не был женат, - ответил Павлуша.

- Была еще у тебя прабабка, княгиня Шелешпанская; все боялась
грозы, а умерла мирно, незаметно уснув в кресле, за пасьянсом, в
своей деревне, когда наши входили в Париж.

- О ней что-то рассказывали.

- Ну да... а слышал ты, что у нее была еще другая, незамужняя
внучка... красавица Аврора? Знаешь ли, твой отец был похож на
нее, и ты ее слегка напоминаешь.

- Что-то, помнится, говорили и о ней, - ответил Павлуша, -
кажется, она была в партизанах... и чем-то отличилась...

"Кажется! - подумал со вздохом Перовский. - Вот они, наши
предания и наша история..."

- Иди же, голубчик, с богом! - произнес он. - Готовься, уедешь, а
я кое-что тебе поищу...

Отпустив крестника, Перовский наглухо запахнул полы своей
кибитки, зажег свечу, достал из чемодана небольшую, окованную
серебром походную шкатулку, раскрыл ее и задумался. В отдельном,
потайном ящичке шкатулки, между особенно дорогими для него
вещами, было несколько засохших цветков сирени, пожелтевших
писем, в бумажке - прядь черных женских волос, образок в серебре
и оброненный на последнем свидании платок Авроры. Перовскому как
живая вспомнилась Аврора, Москва, дом и сад у Патриарших прудов и
последняя встреча с невестой. Он долго сидел над раскрытою
шкатулкой, роняя на эти цветы, волосы и письма горячие и
искренние слезы. "Владычица моя, владычица!" - шептал он,
покрывая поцелуями бренные остатки дорогой старины. Взяв образок,
он запер шкатулку и, оправясь, вышел из кибитки. Павлик, дремля
на циновке, полулежал у входа.

- Ты еще здесь? - сказал, увидя его, Перовский, - Пойдем,
прогуляемся.

Они миновали охранный пикет и мимо лагеря, вдоль серых, глиняных
стен только что разгромленной крепости, направились по плоскому
берегу Сырдарьи. Душный, знойный вечер тяжело висел над пустынною
равниной. В сумерках кое-где желтели наметы бродячего песку.
Вокруг зеленоватых, отражавших звезды, горько-соленых луж, как
воспаленные глазные веки, краснели болотные лишаи, тощий камыш и
полынь. Высоко в воздухе что-то шуршало и двигалось. То, шелестя
сухими крыльями, неслись на жалкие остатки трав и камышей
бесчисленные, прожорливые полчища саранчи. Перовскому
припомнилось нашествие Наполеона.

- Вот тебе мое благословение, - сказал он, надевая на шею
крестника образок покрова божьей матери, - я этому образу усердно
когда-то молился в походе... молись и ты.

Перовский и Павел Тропинин прошли еще несколько шагов. Целый мир
мучительных и сладких воспоминаний наполнял мысли Василия
Алексеевича.

- Ты счастлив, ты спешишь к невесте, - сказал Перовский, снова
остановись и слушая над головою пролет шуршавших крыльями
воздушных армий, - я мне, по поводу твоего счастья, припомнилось
одно сердечное горе; некоторых из прикосновенных к нему лиц давно
уже нет на свете, но мне эта история особенно памятна и близка...

И Перовский, бродя по песку, не называя имен, рассказал крестнику
повесть любви своей и Авроры.


1885


 

<< НАЗАД  ¨¨ КОНЕЦ...

Другие книги жанра: историческая литература

Оставить комментарий по этой книге

Переход на страницу:  [1] [2] [3] [4] [5]

Страница:  [5]

Рейтинг@Mail.ru














Реклама

a635a557