Переход на главную | ||||||||||||
Жанр: историческая литература
Ильясов Явдат - Пятнистая смерть СКАЗАНИЕ ПЕРВОЕ. ЧЕЛОВЕК И ЗВЕРЬ Переход на страницу: [1] [2] [3] Страница: [1] Сыну моему Джангару СКАЗАНИЕ ПЕРВОЕ. ЧЕЛОВЕК И ЗВЕРЬ Человек торопил коня. Скорей! В зарослях тростника упруго взвился, полетел, закружился над грязью болот унылый протяжный крик. Диковинное сочетание утробно-глухих и режуще-острых звуков походило вначале на отчаянный вопль заблудившейся женщины. Но затем во вкрадчивых переливах неведомого голоса, все жестче пробиваясь сквозь надрывный плач, заструилась откровенная злоба. Путник содрогнулся от страха. О Анахита! Откуда тут взяться женщине? Наверное то клич матерого шакала. Или в глубине поймы взвыл от звериной тоски одноглазый дух, хозяин сумрачных дебрей? Говорят, он хром и горбат. Шерсть у него - как тина, лапы скрючены, хвост космат, зубы крепче звенящей меди. Человек торопил коня. Он хотел жить. Из последних сил, как при конечном заходе на скачках, мчался конь по мокрой кабаньей тропе. Впереди показался черный вяз - дряхлый, уродливый, с корою в извилистых бороздах весь изломанный, нелепо свернутый набок. Ураганы согнули стан старика, выкрутили за спину узловатые руки в лохматых рукавах из грубой листвы. Хвала богине - вот и Многочтимый страж, охранитель заблудившихся. Человек торопил коня... Эй, берегись! Что, если беда, которую ты избежал тук удачно в гуще мглистых, таинственных чащ, с зловещей терпеливостью ждет свою жертву здесь, у самого конца опасного пути? Всадник подъехал к вязу и беспечно опустил копье. Он оторвал от хитона крупный лоскут, четко произнес заклинание и привязал голубую тряпку к шершавому суку - скромный дар духу священного дерева, защитившему путника от пахучих трясин, от смрадных луж, от нечисти болотной. ...Над головою всадника послышался тихий шорох. Он быстро вскинул глаза, но успел разглядеть лишь странный узор на чьей-то мохнатой одежде. Удар булавы, завернутой в мех, раскроил ему череп надвое. Глубоко, до трепещущего сердца, разодрали грудь кривые шипы. Черный конь ласточкой метнулся по тропе, унося на боку алый рубец, а человек, обливаясь кровью, остался лежать у черного вяза. Человека настигла Пятнистая смерть. Утро. Воздух ясен, сух и прозрачен. На лобастых пригорках, открытых солнцу, греются сердитые эльфы и смирные черепахи. Слава Митре - славная погода! Эй, коня! Вождь кочевых станов на старом кургане молится богу света. Он глядит на восток. Пустыня. Мертвой зыбью, гряда за грядой, круто вздыблены волны песчаного моря. Барханы сейчас темно-сини от теней - только гребни блестят тысячами золотых полумесяцев, повернутых рогами вниз. Вождь глядит на запад. Подобно зубчатой стене, нагроможденной из глыб нефрита - камня черного, с чистой прозеленью, тянется близко чангала - полосатых зверей прибежище, сизокрылых птиц обиталище. Позади неприступного вала топких зарослей, скрытая растрепанными верхушками тополей, течет-бурлит река. Над спутанной гривой чангалы сияет влажный отсвет потока, сквозь толщу цепко переплетенных ветвей доносится шум беснующейся воды. Вождь глядит на север. Между чангалой и пустыней, как рубеж меж двух царств - излишне буйной жизни и полного оскудения, - пролег извилистой полосой душистый луг. На пастбищах, узорчатых, точно шкура болотной змеи, на полянах, где можно упасть, опьянев от горячего запаха мальвы и дикого клевера, наращивает после зимнего бескормья мясо на кости, нагуливает жир изголодавшийся скот. У саков много коней - высоких, суховатых и стройных, как сами саки, быстрых, как падающая звезда, и выносливых, как сердце поэта, - коней белых, буланых, вороных, гнедых, игреневых, караковых, каурых, мухортых, пегих, подвласых, саврасых, сивых, соловых, чагравых, чалых и чубарых. С приходом весны, горячащей кровь людей и животных, в пору цветения розоватых кистей тамариска, пастухи делят табун на косяки из отборных кобылиц. Из тех, которых не продают, не дарят, не режут, не доят, не берут под чепрак для езды: их дело рожать жеребят, здоровых и крепких. Во главе косяка из тридцати или сорока добрых маток ставят жеребца - красивого, могучего, породистого. Молодняк до четырех лет, кроме сосунков, пасущихся с матками, содержат в стороне от взрослых лошадей. Табун. Многоединый, тысячегривый, тысячекопытный зверь. Он свиреп. Он опасен. Он страшен, как землетрясение, снежный буран, степной пожар, ибо сила его так же тупа, слепа, неразумна, как мощь стихийного бедствия. Человек не только опекает, стережет и бережет четвероногих дикарей. Он борется с ними. Борется яростно и напряженно, порой до изнурения. И усталость, и боль, и брань... - Горе! Горе моей голове. У кургана крутится на сером коне ладно сбитый юнец с буйно, до плеч разросшимися кудрями. Гладкое лицо - сухо, точно глина, раскаленная солнцем. Но всадник беспрестанно отирается ладонью - отирается судорожно, упрямо, будто струи едкого пота заливают ему смуглый лоб. Зрачки нежных, как у молодого барана, светло-карих глаз так широко раздались от испуга, сто кажется - в них сейчас заглянула ядовитая гюрза. Это Спаргапа, сын вождя. Молча скачут бок о бок отец и сын. Видит Белый отец - и впрямь на лугу неблагополучно: нет, чтоб разъезжать по краю зарослей, охранять скот - спешенные пастухи, сбившись в кучу, сокрушенно разводят руками, приседают, горестно хлопают ладонями о бедра. - Ну? Табунщики расступаются. Перед Белым отцом - черный конь под рваной попоной. Вороной, весь в хлопьях мыла, стоит, бессильно опустив голову, у куста ивы, обглоданной козами. Ноги скакуна мелко трясутся, с отвисших губ сочится пена. Из длинной царапины, пересекшей бок наискось, на малахитовую траву часто-часто капает кровь. - Конь Наутара. - Это сказал Хугава, худощавый пастух лет тридцати в хвостатой лисьей шапке. - На рассвете косяк молодых затерялся в чангале. Жеребята ушли недалеко. Вернули всех, не пропал ни один. Выехали на луг, смотрим - Наутара нет. Искали, кричали - не откликается. Конь прибежал, а сам где? Хугава покосился на чащу. Помолчав, облизал иссохшие губы, повторил сипло, задыхаясь: - Конь... прибежал, а сам где? Тишина. Лишь скорбь, точно мышь, спасающаяся в ночной темноте от совы, промелькнула в потухших глазах. Старику помогли слезть. Он без спеха подступил к злосчастному коню Наутара, прищурился, осмотрел рану. Послышался дрожащий голос Хугавы: - На сук нарвался? Белый отец задумчиво погладил белую бороду. Отрицательно щелкнул языком о зубы. Тогда Хугава спросил почти беззвучно: - Пятнистая... смерть? Наутар был другом Хугавы. Вождь положил коричневую ладонь на потную холку вороного. Тот с трудом поднял голову, тихо с болью заржал, беспомощно ткнулся мокрыми губами в грудь старика. - Промойте рану молоком кобылицы, залепите листьями ухо-травы. Живот не задет. Поправится. - Белый отец обратился к сыну: - Поедешь со мной... Вот тебе на! Не очень-то жаловал-баловал младшего отпрыска старый вождь. "У меня нет своих и чужих сыновей. Все мужчины и женщины - мои дети, все одинаковы для меня". И Спаргапа жил, как все - чуть ли не со дня появления на свет болтался в седле, пас скот, глотал дым полевого костра. ...Словно искры посыпались из глаз Спаргапы - такой радостью загорелся глуповатый взгляд. Уй, как хорошо. Разойдись! Спаргапа чванно задрал красивый тонкий нос, отстранил Хугаву, с важным видом подвел к старейшине лошадь. Ни дать, ни взять - спесивый персидский сатрап, прислуживающий царю. А отец-то быть может, лишь для того и позвал несмышленого сына домой, чтобы тот выколотил пыль из ветхого войлока... Хугава невесело усмехнулся. Ну и человек! Молодость. Не торопясь, как всегда, старый вождь возвратился в лагерь. - Томруз! Откинут полог полосатого шатра. На лужайку вышла Спаргапова мать - женщина молодая, загорелая, с удлиненными очами и большим, резко очерченным ртом. - Погиб Наутар. Хватит! Сколько терпеть? Беда беду на хвосте тащит. Томруз беспокойно посмотрела на Спаргапу. Спаргапа беспокойно посмотрел на Томруз. И оба вместе выжидающе посмотрели на Белого отца. И глаза их отразили, как бронзовые зеркала, волну тревоги, что взметнулась в их любящих сердцах. - Я хочу, - вождь вынул из ножен прямой нож, провел рукой по желтому клинку из медного сплава, - я хочу встретиться с Пятнистой смертью. Томруз попятилась к шатру. И вдруг резко вскинула кверху ладонь. - Черный вестник! Рука женщины, казалось, дернула, потянула за собой на невидимых шнурах взоры отца и сына - оба дружно подняли к небу вопрошающие глаза. Высоко над лужайкой, заходя слева от старейшины, делал круг парящий коршун. Смирение. Сник Спаргапа. Нахмурился сакский вождь. Черный вестник! Этих коршунов - пропасть в чангале. Они постоянно летают у становища, жадно выискивая пищу, и слева заходят, и справа, но никто не обращает на них внимания, пока в племени мир, пока в палатках тишина. Но стоит случиться несчастью - и коршун уже замечен, и коршун повинен в беде, саков постигшей. Коршун слева пророчит смерть. Старый вожак тронул пальцами лезвие, опустил нож. - Что-ж! Человек не только жизнью своей, но и смертью родному семейству, кровному роду и племени служить обязан. Спаргапа! Собери людей. Взмах руки - и Белый отец, не глядя, вогнал длинный нож в кожаные ножны. Юнец, в чьей груди полудетская жалость к отцу боролась, как с огнем - вода, с весельем предвкушением схватки в чангале, резво, как жеребчик-трехлеток, сорвался с места. Томруз сидела на примятой траве, закрыв узкой ладонью бледное лицо. - Томруз, - тих-тихо позвал старик. Она повернулась, обняла колени мужа, глянула снизу в его мерцающие глаза слепыми от горя глазами. Искривленный рот женщины издавал неслышный вопль. - Не убивайся, Томруз, так не надо. - Сколько у нас молодых, их послал бы. - Дело молодых - жизнь, смерть - дело старых. Вождь опустился на корточки. Бережно взял руку жены, приложил к волосатой груди и запел без слов, завыл негромко сквозь косо сцепленные зубы. Томруз тихо зарыдала. Высоко над лужайкой, заходя слева от Белого отца, делал новый круг парящий коршун. Охотники двинулись в гущу зарослей. Чангала угрожающе затаилась. Где-то в ее глубине, в непролазных дебрях, бродила Пятнистая смерть. Сильная и неутомимая, хитрая и неуловимая, она держала в страхе всю речную пойму. Пятнистая смерть убивала мгновенно. Двадцать пять человеческих шагов - таков был прыжок свирепой хищницы. Уступая в размерах льву и тигру, она вдвое превосходила первого упорством и свирепостью, второго - умом и ловкостью. Случалось, люди находили пропавших коров застрявшими среди ветвей высоко над землей. Какой вихрь мог подхватить столь тяжелых животных и кинуть на вершину ясеня или черного вяза? Их втаскивала на дерево Пятнистая смерть. Пятнистая смерть избегала прямых встреч. Свободно, как бы скользя, пробиралось чудовище сквозь колючий кустарник; вязало, коварно запутывая следы, невероятные узлы и петли, заходило вперед, преследуя добычу, возвращалось и внезапно разило жертву сзади или сбоку. Она никогда не съедала добычу. Пятнистая смерть питалась кровью - и ради горячей крови задирала десяток животных в день. Ее не могли одолеть ни клыкастый кабан, ни рогатый олень. Она воровала детей, истребляла людей для забавы. Эту проклятую тварь не удалось изловить до сих пор потому, что одни боялись, другие брались за дело не очень умело, действовали опрометчиво или порознь. ...Задумчив старый вождь. В тяжелый он вышел путь. Но - хорошо на душе... Смерть? Она, как и жизнь - человеческое достояние. Она, как и жизнь, бывает худой и доброй. Надо уметь жить - умереть тоже надо уметь. И гибелью в правой битве человек превосходит смерть. И потому не слезную песню небытия, а ликующий гимн в честь богини-творца поют охотники, шлепая мерно и звучно, на всю чангалу, правыми ладонями об оголенные левые плечи: - О Анахита, дающая жизнь, увеличивающая стада! Ты соединяешь мужчину и женщину. Завязываешь плод. Наполняешь молоком материнскую грудь. Венец из ста звезд на мудром челе. Ты высоко опоясана, облачена в одежду из тридцати шкур выдры, в блестящий мех... Охотники с трудом удерживали собак. Гончие псы, очутившись в чангале, учуяли близость такого обилия дичи, что у них от нетерпения чесались лапы и щелкали зубы. Еще не выделив ни одного ясного запаха из той пряной мешанины, что хлынула в их ноздри из мокрых зарослей, еще не взяв ни одного следа, собаки уже бешено рвались в драку. Догонять, хватать! Вперед! А там уже подвернется какая-нибудь живность. Душный воздух чангалы взбудоражил кровь и Спаргапе. Кровь ударила юноше в голову. Он раскраснелся от возбуждения, как от жары, он улыбался криво и бессмысленно, как пьяный. Если б Спаргапа чуть меньше стеснялся отца, он бы ринулся в чащу проворней любого пса. - Смотрите! - воскликнул Хугава. Над кроной черного вяза, неуклюже помахивая крыльями, взлетели отяжелевшие от еды стервятники. Кинулись с тропы в сторону мохнатые желтые существа. В холодной тени, повисшей обрывком ночи под кустами гребенчука и облепихи, вспыхнули зелеными огоньками глаза лукавых шакалов, падких на падаль. ...Куски растерзанного мяса, клочья внутренностей, розовые, дочиста обглоданные кости - вот и все, что осталось от Наутара. - Бедный Наутар! - Старый вождь сцепил пальцы вытянутых перед собою рук. - Он уподобился нечестивому персу, выброшенному собакам на съедение. Как доберется до загробного мира человек, по частям разбежавшийся в разные стороны в желудках зверей и птиц? Саки зарыли прах Наутара у самой тропы. Белый отец гневно сказал священному дереву: - Ты не защитил Наутара - ты больше не Многочтимый страж. Будь проклят! И выстрелил в корявый ствол из лука. И все охотники последовали его примеру. И утыканный стрелами черный вяз стал колючим, как дикобраз. Вождь тягуче протрубил в рог и громко-громко крикнул в чащу: - Пятнистая смерть! Эй, Пятнистая смерть! Выходи на поединок. Я хочу тебя убить. Он прислушался - чангала не отвечала. - Боишься? Хочешь скрыться от нас? Не уйдешь! Много зла ты причинила моему племени, о Пятнистая смерть. Пора взыскать с тебя за все. Кровь за кровь. Я вспорю твое брюхо, Пятнистая смерть! Молчала чангала... Белый отец дернул за поводок лучшую собаку и двинулся с нею вокруг отвергнутого кумира. Собака, то шумно потягивая парной воздух, то коротко посапывая, чихая и фыркая, расторопно шарила подрагивающим носом в молодой осоке. Вдруг она рывком прянула назад - и, как будто от этого резкого движения, у нее на загривке дыбом встала шерсть. Прижав уши и плотно примкнув к ногам хвост, собака зарычала - скорей боязливо, чем грозно: на чистом песке под редкой травой виднелся отпечаток громадной круглой лапы. От следа исходил сладковато-душный, нестерпимый для собак кошачий запах. - Сюда! Вождь спустил первую свору. Саки ударили пятками в бока лошадей. Рванулся вперед и Спаргапа, но его настиг грубый окрик отца: - Хоу (эй)! Куда ты? Юнец остановился. Удивление и досада. Старик сказал насмешливо: - Так тебя и ждет Пятнистая смерть, вон там у куста. Ишь, разогнался. Успеешь голову сломать. Не отходи от меня. Спаргапа, чтоб не заплакать, до самого подбородка втащил губу под верхние зубы, прикусил крепко, медленно отвел увлажнившиеся глаза в сторону. И когда он отводил их, вождь так и потянулся к нему с мучительной любовью и жалостью во взгляде. Но стоило сыну вновь повернуться к отцу, как тот опять насупился, точно дряхлый ястреб. - Поехали не торопясь, - проворчал вождь. - Все равно не догнать сегодня Пятнистую смерть. ...Путь хищницы пролегал через плотные завесы ежевичных плетей, усаженных острыми, как щучьи зубы, шипами, сквозь колючие стены дымчато-зеленого лоха, источавшего терпкий аромат желтоватых цветов. Солнце только на днях вступило в созвездие Овна. Река не успела разлиться. В глинистых чащах болот, желтая, как свежий мед, стояла гнилая вода, лишь слегка разбавленная влагой недавних скудных дождей. Хотя деревья, кусты, молодая трава распустились почти в полную силу, они еще не могли закрасить яркой зеленью рыжие пятна прелых трав прошлогодних. Черная издалека, чангала, как всегда в эту пору, была изнутри пестрой, в крапинках, как диковинная птица. Из тухлой воды, рядом с юными побегами тростника, торчали острые, как дротик, сухие, обломанные стебли тростника отмершего, и не одна собака и лошадь напоролись нынче на них животом или грудью. - Ку-хак!.. - С гортанно-высоким, скребущим криком взмывали из-под ног длиннохвостые фазаны. Треск. Оглушительное хлопанье крыльев. Ударив вверх, точно камень, выброшенный катапультой, фазан на миг замирает в воздухе, чтобы перевернуться, и, косо снижаясь уходит прочь. - Этот миг и старайся уловить, если хочешь достать петуха стрелой, - сказал наставительно Спаргапе отец. - Дело трудное. Навык нужен. Разгорелся юный Спаргапа! Звенела тетива, стрелы так и свистели. Но стрелы пропадали в одной стороне, фазаны - в другой. - Может, у меня выйдет? - Хугава туго, до отказа, натянул двухслойный лук, откинулся назад, настороженно прищурился. И едва из кустарника вырвался крупный самец, Хугава, почти лежа спиной на крупе коня, коротко выдохнул и спустил тетиву. - Ах-вах! - завопил Спаргапа от зависти. - Горе моей голове... Пастух отыскал фазана с помощью собак и прямо так, прочно нанизанного на стрелу, скромно преподнес старейшине. - Хороший петух! - Белый отец одобрительно защелкал языком о зубы. Многое оно означает, это щелканье. Один щелчок - отрицание. Два быстрых - запрещение. Три медленных - сожаление, удивление или восхищение... Вскинув руку со стрелой, старый вождь ласково провел ладонью по голове фазана - зеленой, будто смарагд, постукал ногтем по клюву - бледно-желтому, как сухой тростниковый стебель, потрогал белый, словно снег, ошейник, взъерошил пальцем перья на груди - багряно-золотистой, точно свежепролитая кровь, осыпанная искрами, погладил крылья - тускло-голубые, как осенью вода, раздвоил пестрый хвост и заботливо упрятал добычу в сумку. - Редкая птица! Спасибо, Хугава. Пастух застенчиво улыбнулся. Спаргапа уныло сгорбился на сером коне. ...След Пятнистой смерти широко и замысловато кружил по чангале. Собаки вели гон вразброд. Они привыкли брать зверей в открытой пустыне, чангала сбивала их с толку. Нет, чтобы вместе держаться, дружно, стаей настичь убийцу - псы, казалось, не столько преследовали врага, сколько состязались в быстроте бега. И чудовище не столько спасалось от собак, сколько подстерегало их в густой траве. И когда зарвавшийся пес, оставив своих далеко позади, с захлебывающимся лаем проносился, точно слепой, мимо затаившейся хищницы, она опрокидывала его ударом тяжелой, как палица, лапы. Так, по-одиночке, Пятнистая смерть уложила почти всех собак двух свор. Немало собак, одурев от красок и звуков поймы, рассыпались в кустарниках, опутанных вьюнами. Как в лихорадке, рыскали псы, натыкаясь на шипы и сучья, по узким барсучьим и волчьим лазам, готовые разодрать в клочья любую болотную нечисть. И без того полудикие, они, нахлебавшись воды пахучих луж, будто переродились в свободных зверей, сродни тем, что от рождения скитаются в зарослях. Будто их сила была не в покровительстве человека. Будто не у огня, зажженного человеческой рукой, была их опора. Но вот чангала, не знающая, не в пример человеку, ни пощады, ни снисхождения, глянула темными очами в их очи, привыкшие к яркому пламени, к улыбкам детей. Вот принялась она грызть и рвать, бить и топтать, драть и бодать, колоть, царапать, кусать непрошенных гостей клыками и когтями, рогами и копытами. И собаки сразу утратили прыть. Скуля и поджав хвосты, бросились они назад, к другу человеку, под защиту спасительного костра, разложенного саками по приказу старейшины. Из трех свор, пущенных по следу Пятнистой смерти, вернулись лишь шесть мокрых, окровавленных, дрожащих от ужаса кобелей. Чангала еще не видела таких ночей! Сверкающий столб огромного костра величественно, словно восходящее солнце, поднялся над обширной кочковатой поляной. Полосы ослепительного света легли золотыми мостами на протоки и заводи, окрасили в непривычный голубовато-розовый цвет разлапистые, удивленно притихшие над водою кусты. Чем сильнее разгорался костер, тем просторней раздвигался теплый круг жизни, тем дальше отступала чангала с промозглой теменью и ночными страхами. Задорно звучали голоса охотников. Словно приветствуя саков, своих сыновей, на западе, в зеленоватой россыпи Овна, сверкнула Венера - мать Анахита. Люди изрядно устали, проголодались. С краю костра, на козлах из только что срубленных жердей, висели туши молодых оленей, козлов, поросят. Громко трещали сучья - их треск напоминал сухой перестук щебня, осыпающегося в пустынных горах. В огонь струился растопившийся жир, сало шипело на углях, как сотня потревоженных змей. Над поляной витал, будоража нутро, каленый запах горелого мяса. Белый отец попросил сына ощипать фазана, добытого Хугавой. Пучок наиболее красивых перьев он положил возле себя, освежеванного петуха насадил на прут, сунул в пламя. Спаргапа - несмело: - Отдай мне перья, отец. Отец - испытующе: - Зачем они тебе? - Нужны, - смущенно пробормотал юнец. - А-а, - понимающе кивнул вождь. - Для этой... той самой? Как ее?.. - И с явным сожалением покачал головой. - Нельзя, мой сын. - Почему? - нахохлился Спаргапа. Фазан подрумянился. Старый вождь позвал через плечо: - Хоу, Хугава! Где ты? Шапку давай. Хугава недоумевающе глянул на Спаргапу и протянул старику облезлый малахай. Вождь сгреб кучку голубых, зеленых, красных перьев, переливчато сиявших в отблесках костра, и торжественно, словно горсть дорогих самоцветов, высыпал в шапку табунщика. - Глаза у тебя - как у сокола, руки не трясутся, не пускаешь стрел на ветер, - сказал он уважительно. - Перья отвезешь жене. Пусть пришьет к головному убору. А это, - старик вручил Хугаве жареную птицу, - сам съешь. - Эх! - прокатилось по толпе саков. Не всякий удостаивался подобных почестей. У Спаргапы от обиды во рту пересохло. Огонь, засветившийся в глазах юнца, был, пожалуй, не менее жарок и ярок, чем пламя костра, у которого сидели охотники. - Благо тебе да будет, вождь, - произнес с запинкой растерянный табунщик. - Но я не заслу... - ...жил! Заслужил. Сядь вот тут, подле меня. Видишь этого молодца? - Старейшина положил руку на крутое плечо Спаргапы. - Научишь стрелять так же метко, как сам стреляешь? - С великой радостью, Белый отец! - А ты, - вождь требовательно глянул сыну в лицо, - хочешь научиться стрелять, как Хугава? - Я? - Спаргапа подскочил, будто его искрой обожгло. - Еще бы! Конечно хочу. И я смогу бить фазана на влет, как ты? - с надеждой спросил он у табунщика. - Сможешь. - Ах-вах! - Спаргапа сорвал с кудрявой головы колпак и восторженно хлопнул им о колено. Веселый смех. Вождь пригнулся к уху сына: - Утром на пастбище ты обидел Хугаву. Я отомстил за него. Это - одно. Другое - прежде, чем перья дарить, научись их доставать. Ясно? Хугава разломил фазана пополам, предложил долю Спаргапе. - Ты - мне? - Тебе. Юноша благоговейно принял дар, благодарственно глянул Хугаве в глаза. Сказал убежденно: - Теперь ты - лучший мой друг! Хорошо? - Хорошо, - серьезно ответил стрелок. - Дато! Хоу, Дато! - крикнул Белый отец. - Ты нарвал чесноку, брат? - Нарвал, брат, - откликнулся Дато, после вождя самый старший из сакских старейшин. Белый отец понизил голос: - Разбросай по поляне, брат, и кинь в костер, чтоб духи чангалы не мучили нас ночью. Дикий чеснок - святая трава. Духи не любят чесночного духа. - Наверное, много их тут, - прошептал боязливо Спаргапа. - А встречал их кто-нибудь? - недоверчиво спросил Хугава. - Встречал. - Вождь почесал зубчатый шрам на левой щеке. - Как-то раз, когда Спаргапы еще не было на свете, я, подобно Наутару, заблудился в чангале. - Ну? - изумился Спаргапа. - Вижу - ночь. Что делать? Залез на вяз, сижу среди ветвей, молчу. Задремал. Проснулся, слышу - шум, бубен гремит. Хм?.. Высунул нос из листвы - духов полная поляна! - Ну? - Забыл сказать - у меня шишка была на левой щеке. Вот, место осталось. - Вождь снова прикоснулся к шраму. - Большая шишка, точно кулак. - И старик вытянул к огню кулак величиной с голову годовалого бычка. - Ну? - Ну, я испугался. Притаился. Чуть жив от страха. Духи чангалы плясать принялись. Так себе пляшут, кто во что горазд. Топают как попало, переваливаются на хромых ногах. Откуда им знать, как надо плясать? Нечисть. - Ну? - Ну, а я был плясун хоть куда. Отменный. Смолоду у вечерних костров отличался. Взыграло у меня сердце. Не утерпел - спрыгнул с дерева и говорю: "Хватит срамиться! Смотрите..." И закружился, будто вихрь, по поляне. "Ой, хорошо!" - заорал Одноглазый. "Ой, хорошо! - завопило стадо его горбатых сородичей. - Бесподобно пляшет. Оставайся с нами, старик, навсегда. Будешь веселить болотный народ". Вот тебе на! Угораздило меня напроситься к бесам в приятели. - Ну? - Взмолился я: "Не могу, други. В становище пора". "Стой! Удрать хочешь? - завизжали духи. - Не отпустим". "Почему - удрать? Старуха заждалась. Зловредная старуха. Не вернусь к утру домой - голову снимет. Не задерживайте меня, други. Наступит следующая ночь - сам приду". "Нашел глупых! - разозлился Одноглазый. - Так тебе и поверили. Давайте отнимем у него самую нужную вещь - как олень прибежит". Пристали духи: "Какая вещь у тебя - самая нужная?" Я смекнул кое-чего. "Все берите, - говорю, - и рубашку, и штаны, и лук, и стрелы, и нос, и уши - только шишку не трогайте..." "Ага!" - обрадовался главный дух. Фьють! - и открутил шишку. Да так ловко, что хоть бы чуть заболело. - Ну? - Ну, отправился я в становище. Духи провожать пошли, чтоб зверь не напал. Дома - гам, гвалт. Где был, где шишка? Я рассказал - так итак. Приехал старик из саков заречных. У него тоже шишка была, только на правой щеке. Показал я ему дорогу. Помчался заречный в чангалу, вскарабкался на дерево. Ждет. Вот и духи явились. - Ну? - Опять пустились они в пляс. Одноглазый кричит: "Старик, ты здесь?" "Здесь". "Слезай, без тебя скучно". Пляшет заречный. Но когда у них, заречных, путный плясун попадался? Ворочался, ворочался, словно коряга в узком протоке, - надоело Одноглазому. "Не ладится у тебя сегодня, дед, - говорит, - дрянь ты, старик, - говорит, - убирайся отсюда, пока жив, - говорит, - да шишку свою не забудь". И прилепил мою шишку к левой щеке заречного. Была у человека одна шишка - стало две. - Ну? - Спаргапа, разинув рот, смотрел на отца, ожидая продолжения. - Ну и все. - Белый отец не выдержал и расхохотался. Его поддержали десятки здоровенных глоток. И лишь тогда догадался юный Спаргапа, что его просто дурачат. Догадался - и обиделся. Ночь. Охотники, выставив охрану, улеглись на попонах, разостланных у огня, а кое-кто прикорнул и прямо на траве. Пламя костра постепенно сникало, опадало к земле. Вслед за отступавшим светом на поляну двинулся влажный мрак. Он тихо выплывал из-за кустов, осторожно сжимая круг и все тесней охватывая уменьшающийся бугорок огня. Едва перестала звучать человеческая речь, темнота огласилась кличем и плачем обитателей чангалы. Ухал филин. Не верьте печальному зову его - за скорбью филина прячется жестокость. Надрывисто мяукал хаус - камышовый кот. Над угасающим костром, точно соглядатаи звериного царства, метались летучие мыши. Где-то далеко-далеко коротко и хрипло рявкнул тигр, и на всю чангалу отчаянно и жутко заверещал смертельно раненый кабан. Скрылась добрая Анахита. Низко на юго-востоке, у Козерога, страшно загорелся предвестник несчастья злобный Кейван-Сатурн. В сердца стражей, только сейчас беззаботно смеявшихся у жаркого костра, медленно и неотвратимо, подобно серой гадюке, вползающей в шатер пастуха, закрадывалась тревога. Ох, тоска. В темных дебрях неискушенного разума слабо, точно просвет в непроглядных тучах, брезжило сознание человеческой неустроенности. Хищные звери. Черная хворь. Откуда все это, зачем это все? То один, то другой страж поднимался беспокойно, подбрасывал в костер сучья и ветви, всматривался при свете загудевшего пламени в неподвижные лица спящих. Только убедившись, что все на месте, что он не покинут, не оставлен, с ним - товарищи, соплеменники, сак умиротворенно ложился в пахучую полынь. Терпите. Опирайтесь, как путники в бурю, друг на друга, один на всех и все на одного - и обретете силу противостоять Пятнистой смерти, что глядит, ощерив клыки, пристально, с неумолимостью убийцы, из угрюмой чангалы. ...И опять - утро. Саки, обнаженные до пояса, пали на колени, обратили к солнцу очи - и оно ободряюще протянуло к ним теплые лучи. Словно ветви приземистых деревьев, взметенные мощным порывом ветра в одну сторону, в едином взмахе поднялись наискось десятки рук. Черно-синие в сумрачном свете чангалы, они резко выделялись на ликующе-розовом поле сияния, все ярче разгоравшегося на востоке. Остро звякнул, задребезжал, мягко загудел медный гонг. И медленно поплыл к горизонту хрипловатый, гортанный, низкий, как гул урагана, рыдающий от избытка радости, напряженно колеблющийся голос жреца. Хвала тебе, Митра. Ты взошел, засверкал, как всегда. Пятнистая смерть может убить одного Наутара. Сто и тысячу Наутаров. Но кто убьет бога Митру, само лучезарное солнце? Пока ж не погаснет солнце, не погибнет и сакский род. Белый отец отозвал сына за куст. - Для чего я взял тебя с собой? Старайся понять. Не поймешь - пропадешь. Скажу напоследок: слушайся Томруз, Хугаву слушайся. Ясно? Прощай. Старый вождь прижал на миг сына к плечу, оттолкнул, с юношеской ловкостью вскочил на лошадь. И был таков Белый отец. Шестерка уцелевших собак, наконец, разгадала хитрую уловку хищницы. У бугра, заросшего ежевикой, собакам удалось сообща навалиться на Пятнистую смерть. Разбойница очутилась в капкане из шести клыкастых пастей. Попалась?! С ревом подскочила Пятнистая смерть кверху на пять локтей. С визгом грянулась Пятнистая смерть сверху вниз, на поляну. Упала на спину, подмяла собак под себя. Пасти разомкнулись. Пятнистая смерть совершила длинный прыжок и с маху одолела крутой бугор. Пока псы обегали препятствие с двух сторон - не дать хищнице увернуться, обогнув возвышение! - зверь взлетел в новом невообразимом прыжке, теперь уже обратном, и кинулся к реке, стремясь оставить гончих далеко за собой. Устала Пятнистая смерть - ей не пришлось сегодня подкрепиться горячей кровью. Она укрылась в гуще гребенчука, торопливо облизала грудь и бока. Собаки приближались. Она хорошо слышала их прерывистый лай и визг, переходящий в жалобный скулеж - гончие тоже неимоверно утомились. Псы уже не пугали чудовище - краткий отдых вернул ему добрую часть иссякших сил. Но до Пятнистой смерти вдруг дошли отовсюду иные, более страшные звуки: шум, треск, топот, гвалт, сердитые возгласы людей. Окружена. Что делать? Уничтожить собак. Без собак люди, как без глаз - попробуй отыщи лукавую хозяйку чангалы в топких зарослях, раскинувшихся на много дней пути. Легче найти блоху в шкуре верблюда. Пятнистая смерть подтянулась, угрожающе ворча. Пятнистая смерть напрягла мышцы упруже и тверже виноградной лозы. Пятнистая смерть легко, как птица, вспорхнула на перистый ясень. Собаки, тесня друг друга, подступили к дереву. И гигантской бело-желтой, в черных цветах, невиданной бабочкой пала на них Пятнистая смерть. Пестрая молния! Две гончих забились с переломанными хребтами. У третьей во всю длину было вспорото брюхо. Четвертая, с разорванной глоткой, судорожно, как обезглавленная курица, кувыркалась в молодой осоке. Пятая и шестая шлепнулись в мутную заводь. И тут в правый бок Пятнистой смерти, расщепив ребро, воткнулась оперенная стрела. Человек? Хищница зарычала - стонуще, с болью, и повернулась с такой быстротой, что казалось - она и не шевелилась, так и стояла тут сейчас, мордой к лучнику. Вторая стрела продырявила левое плечо убийцы. Дрожь ярости пробежала по узорчатой шкуре Пятнистой смерти - как частая рябь по осенней воде, осыпанной желтыми листьями, как ледяной порывистый вихрь по меху пестрых выгоревших трав. Будто глубоко под кожу хищнице запустил хобот железный овод. Не сводя с охотника злобно сверкавших глаз, разбойница захлестала хвостом о бока, вытянула шею над самой землей, выгнала спину, припала к траве. Спрятав когти, она коротко перебирала вздрагивающими лапами, словно играющий котенок. Человек отшвырнул трехслойный лук, выдернул из глины копье. Он упер тупой конец оружия в круто вывернутую ступню отведенной назад правой ноги, намертво впился в древко, прижал его для верности к выдвинутому вперед согнутому левому колену. Так напряженно сжался, перегнулся и скорчился человек, что стал похожим на корягу, из которой косо торчит в сторону прямая голая ветвь. Скрестились с беззвучным лязгом, брызнув горстью искр, как два ножа, два ненавидящих взгляда. Эй, берегись! Пятнистая смерть стремительной эфой-змеей распрямилась в прыжке, сгустком огня полыхнула над влажной лужайкой, горячей бронзовой глыбой обрушилась на человека. СКАЗАНИЕ ВТОРОЕ. ЦАРЬ И СОЛОВЕЙ Старая эра. Год пятьсот двадцать девятый. Рим, возникший на семи холмах, пока что томится под властью этрусков и не смеет даже мечтать о великих завоеваниях. Лишь через двести лет покорит Согдиану пьяный деспот Искандер Двурогий. О гуннах Атиллы еще и слуха не было, а нашествие Чингисхана - дело столетий столь отдаленных, что человеку страшно в них заглянуть. Но уже давным-давно облупилась зеркальная облицовка египетских пирамид, простоявших к тому времени три долгих тысячелетия, и эпоха фараона Хеопса кажется ветхой, непостижимой уму, сказочной древностью. И уже давно появились жадность, жестокость и глупость. Знать накопила огромный опыт истребительных войн и грабежей. Вряд ли кого удивишь кандалами и батогами. Однако, существует не только насилие - издревле крепнет противодействие ему. Есть разум. Есть труд. Есть борьба за лучшую долю. Народ Лагаша сверг царя Лугальанду. Вельможа Ипусер, спрятавшись от мятежников в катакомбах, торопливо писал: "Воистину, чиновники убиты. Зерно Египта сделалось общим достоянием. Свитки законов судебной палаты выброшены на площадь". "Рабы восстали, принялись дома разрушать, господ своих продавать, проливать их кровь", - сетовал хеттский правитель Телепин. В государстве Чжоу при владыке Ли Ване чернь захватила столицу. Нищий индиец Макхали Госала - в коровьем стойле рожденный - первым в мире сказал: "Нет бога и божественных духов. Толкующие о них - лжецы". Год пятьсот двадцать девятый. На первый взгляд, ничем непримечательный, обычный в длинной череде веков. И все-таки особенный, по-своему очень важный. С тех пор, как люди стали людьми, они и на день не переставали работать и драться за волю. Значит, любой год отмечен их потом и кровью. Нет пустых, бесполезных лет. Они все значительны и поучительны. Человечеству дорог каждый прожитый год, как бы давно он не минул. Это - одна из вех на его пути. Шаг к грядущему. Когда - никто не скажет уверенно: пять или шесть тысяч лет назад, и где - никому неизвестно точно: за рекой ли Яксарт на Памире ли - сложился союз арийских племен. И по какой причине - неведомо: может, народ настолько расплодился, что не стало ему места хватать; может, одни, возвысившись, принялись угнетать других; может, под натиском узкоглазых восточных воителей - распался союз, разлетелся, как птичья стая, рассеянная бурей. Первая волна арийских племен хлынула в просторы среднеазиатских равнин, частью изгнала издревле здесь обитавших людей фракийских, частью с ними слилась; частью осела у рек, частью обосновалась в пустынях. Вторая их волна затопила солнечный край, что раскинулся к югу от Каспийского моря и к северу от моря Аравийского, сокрушила касситов и эламитов, немало их истребила, немало в себя впитала. Третья их волна достигла жарких полуденных стран, захлестнула Декан, выбралась к устью Ганга. По девяти дорогам двигались девять арийских племен. Бхараты их возглавляли. Толпы темнолицых дравидов потянулись к лесам и горам. "Бог Индра убил их, издавна живших на этой земле, и поделил посевы между светлокожими союзниками". Четвертая их волна докатилась до Черного моря, омыла киммерийской кровью брег Танаиса, расплескалась на луговинах Тавриды [Танаис - река Дон, Таврида - Крым]. Годы. Века. Тысячелетия. Кровь победителей смешалась с кровью побежденных, и возникло в горах и долинах множество крупных племен и народностей, говоривших на сходных, но обособленных наречиях. На северо-востоке - саки и массагеты, сугды и хувары, паркане и бактры. На северо-западе - скифы и сарматы. На юго-западе - мады и персы. На юго-востоке - хинды. А между ними и среди них - варканы и карманы, маргуши и саттагуши, парты и сагарты, тохары и гандхары, гедрозы и арахоты, дранги и харайва, и тьма иных - их всех не перечесть. У одних кожа белой была - белой, как лунный свет, у других - черноглазых и темноволосых - смуглой, как плод граната. Одни пастухами остались, другие слепили хижины, занялись хлебопашеством. Одни, как прежде, считались равными между собой и управлялись родовыми старейшинами, У других, расслоившихся на богатых и бедных, появилась знать, а над нею - царь. Название их древнее почти забылось. Может, лишь дряхлые старцы да суровые жрецы смутно помнили еще, где их корень. А вот цари персидские крепко за него уцепились, придали слову, давно отмершему, новый и жестокий смысл. "Арий" теперь был не просто человек - он сделался "благородным", он превратился в "господина". И родину свою Парсу персы гордо величали Айраной - то есть Ираном, страной господ. А всех прочих, особенно же кочевников Средней Азии, пренебрежительно именовали "туранцами". "Туранец" значит "не арий". Кто из Турана, тот варвар. "Вокруг нас живут племена нечистых, не приносящие жертв. Они ни во что не верят, у них дурные обряды, их нельзя считать людьми..." И так чванились правители Парсы своим "благородством", так они с ним носились, стремясь навязать другим персидскую власть, что слово "арий" стало звучать в устах соседей, как самое бранное, самое плохое. Им, говорят, пугали детей. А название Туран так и прижилось на северо-востоке. Обитатели равнин произносили его с любовью - никто, кроме персов, не находил в нем что-либо зазорное. Ты из Турана? Очень хорошо. "Говорит Куруш [Куруш - подлинное имя царя Кира, правившего в Иране с 558 по 529 год до нашей эры] царь. Я, перс, сын перса, арий из рода Гахамана, рожден по воле Премудрого духа на юге, в Патакских горах, чадолюбивой Манданой, дочерью Иштувегу. Невелик, слабосилен был мой народ. Долгое время влачил он бремя власти чужеземной. Парса, отчизна наша, подчинялась игу жестокого Иштувегу, мадского царя. И много иных племен от белых вершин Памира до древней Бабиры, от мутной Хинд-реки до гремящего валами Каспия исходило кровью под каменной пятой повелителя Мады, что к северу от нас. И был ненавистен владыка суровый как жителям покоренных стран, так и большим и малым из самих мужей мадских. И тайно явились они толпою, возговорили так: "Ты не только царь бедной Парсы - Иштувегу ты внук и зять, ты вправе занять престол Хагматаны. От притеснителя нас избавь, золотой венец возложи на голову". И я, перс Куруш, внял слезной просьбе обиженных, мольбам их, стенаниям и причитаниям, и выступил против проклятого обидчика. Все, кто страдал от бича и меча Иштувегу, пришли, поддержали меня. Я с малой силой осилил насильника, в темницу врага заточил, а землю его, и дома, и стада взял под руку свою. Тогда завистливый Крез, правитель западной страны, называемой Сфарда - Лидией, замыслил дурное, свергнуть меня вознамерился, чтоб у племен, вызволенных мною из-под мадского ярма, хранилища и закрома, пашни и воду, пастбища, скот и свободу отнять. Сто тысяч конных и пеших он бросил на нас. Но по воле Премудрого духа я сокрушил нечестивого Креза. В Бабире бесчинствовал в ту пору, как Навуходоносор встарь, Набунаид, богопротивный царь, отец и соправитель Баалтасара. Подобно разбойнику, грабил он подданных, обирал догола простых и знатных, облагал тяжелой податью торговцев и священнослужителей. И народ Бабиры призвал меня, Куруша царя, как защитника угнетенных. Забота о дворцах, рынках и храмах Бабиры вошла в мое сердце. И вавилоняне добились исполнения желаний - я снял с них бесчестную тягость. Мардук, небесный властитель, благословил меня, чтущего его, и Камбуджи [царь Камбиз, правивший после Кира с 529 по 521 год до нашей эры], сына моего, и войско наше, когда мы искренне и радостно величали высокого кумира Божьих врат [Баб-Или (персидское - Бабира, греческое - Вавилон), значит "Ворота бога"]. И победно я двинулся далее на солнечный закат, возродил их праха священный Эру-Шалем, Город счастья, что царями Бабиры был разрушен, возвратил мужей и жен иудейских из халдейского плена домой, вновь отстроил у моря стены городов финикийских. Всюду, где ступала моя стопа, водворял я силою персидского оружия довольство, спокойствие, дружбу. От зубчатых скал Памира до Кипра, окруженного со всех сторон водою, народы восхваляют меня, как отца любящего, государя справедливого. Не ради выгод, богатств, яств и сладостей - преходящих земных радостей - совершил я, перс Куруш, великие деяния, а единственно с целью оказать человечеству благо, прославить Парсу, мою отчизну, и Ахурамазду, мудрейшего из божеств, и заслужить его милость, когда чреватый смертью Анхромана повелит мне оставить сей бренный мир. И дабы люди грядущих поколений, узнав о делах моих добрых, им подивились, приказал я высечь на лбу крутой горы эту надпись..." - Шею тебе сверну, поганый дах! - Михр-Бидад вскинул палку над головой. Трах!.. Удар пришелся по левой руке Гадата. Дах ахнул, застонал, схватился за плечо, перегнулся от боли. Он сутулился, брошенный на колени. Позади застыли с лицами, каменно-спокойными, как у скифских идолов, его товарищи - заложники из полуоседлых южно-туранских племен, покоренных Парсой. Юношей еще осенью согнали из окрестных становищ в город, заставили рубить хворост на топливо, чистить конюшни, месить глину, чинить станы, носить воду в крепость. Сегодня после полуденной еды они как всегда улеглись на циновках в углу двора, чтобы вздремнуть немного, погреться на солнце, потолковать о своих горестях. Весна. В предгорьях пашут землю. Отсеются, переждут, соберут скороспелый и скудный урожай ячменя и уйдут на все лето со стадами в степь. Эх! Одни - на вольном ветру, что пахнет юной полынью... Другие, точно рабы, вынуждены томиться меж глинобитных оград, выскабливать грязь из-под спесивых "освободителей от мадского ига". Убежать бы, но отсюда не убежишь - стерегут зорко. ...В чем же провинился Гадат? Когда молодой перс Михр-Бидад проходил по двору, столь же молодой дах Гадат не успел достаточно быстро вскочить с корточек и не сумел отвесить достаточно низкий поклон. - Я, Михр-Бидад, перс, сын перса, арий! - распинался Михр-Бидад. - А ты кто? Слуга мой! Михр-Бидад от природы был тощ, долговяз и жилист. Служба в отряде щитоносцев согнула ему спину - чтобы как следует прикрыться щитом, воинам этого рода войск приходится постоянно горбиться, что исподволь перерастает в неисправимую привычку. Так и говорят - сутул, как щитоносец. Нос Михр-Бидада походил на крюк. Перс, сын перса, напоминал сарыча. Потрясая дубинкой и взмахивая, будто крыльями, широченными рукавами хитона арий свирепо кружился над добычей, и Гадат - плотно сбитый, как буйвол, детина - все ниже опускал черноволосую голову. - Ты когда-нибудь научишься почитать хозяина? - грозно вопросил Михр-Бидад. Гадат, закрыв глаза и сцепив зубы, качнул головой вперед. - Не будешь впредь держаться передо мною точно старый тупой бык? Гадат, открыв глаза и оскалив зубы, замотал головой из стороны в сторону. - Не будешь? - Нет! - Не будешь? - Нет!! - Не будешь? - Нет!!! - То-то же! - Перс сунул палку под мышку, слегка пнул даха в нос, скучающе зевнул и отвернулся. ...С грохотом распахнулись ворота. Во двор влетел на взмыленном коне обливающийся потом всадник. Конь, всхрапывая, закружился, словно укушенный черным пауком, на гладкой, как поднос, глинистой площадке. Усталый всадник неловко спрыгнул, упал, живо поднялся и побежал, прихрамывая, через двор. - Волки за ним гнались, что-ли? - удивился Михр-Бидад. - Вон как запарился. Наверное, - он повернулся к дахам и нахмурился, - опять ваши родичи взбунтовались. Берегитесь! С первых снимем черепа. Затем и согнали вас сюда, чтоб остальные смирно сидели в своих вонючих шатрах. Ты! Как тебя - Гадат? - хватит бездельничать. Встань, поводи лошадь. Дым валит от нее, не видишь?.. - Михр-Бидад! Хоу, Михр-Бидад! - послышался строгий голос из раскрытых дверей невысокого глинобитного дома, где жил Раносбат, начальник персидских войск, размещенных в Ниссайе [Ниссайя - древний парфянский город; развалины сохранились до наших дней в районе современного Ашхабада]. - Ха! - отозвался Михр-Бидад. - К Раносбату. Михр-Бидад встрепенулся: - Бегу! - И еще хотят, чтоб мы дрались за них! - прохрипел Гадат, провожая перса тяжелым взглядом темнокарих глаз. - Арий! А я кто - обезьяна? - Тихо! - шепнул предостерегающе дах-старик, главный заложник. - Поговорим ночью. Иди поводи коня, чтоб не было хуже. - Верблюд паршивый! - Гадат осторожно потер ушибленную руку, скрипнул зубами, ожесточенно сплюнул. - Я б ему сразу горб выправил. Одним бы ударом печень вышиб через рот. - Тихо. Всему свое время... Раносбат - носатый грузный перс в просторной алой рубахе с длинными рукавами, в необъятной узорчатой юбке с подолом, пропущенным сзади меж ног и подоткнутым спереди под серебряный пояс, в короткой пестротканой накидке, надетой через голову, - сидел, скрестив ноги, на красном затоптанном ковре и лениво жевал сухие янтарные абрикосы без косточек. Михр-Бидад, оставив палку за порогом, шагнул в низкую комнату, четко стукнул каблуком о каблук, выкинул, по старому обычаю, правую руку перед собой ("Посмотри на мою открытую ладонь - она без оружия") и бодро гаркнул: - Хайра! Успех и удача. - Спх... дач... - не переставая жевать, проворчал Раносбат в ответ на доброе пожелание. - Поди-ка сюда, поди-ка сюда, я говорю. Две дуги его широких, необыкновенно густых бровей сдвинулись на крутом переносье. Михр-Бидад почтительно приблизился к начальнику, присел на корточки, заботливо расправил на левом плече вышитую свастику - древний арийский знак. - Ты чего расшумелся, сын ослицы? - Огромные, черные, продолговатые глаза Раносбата сердито сверкнули из-под толстых, тяжело нависших век. - Чего расшумелся, я спрашиваю? Чего расшумелся ты? Он говорил не торопясь, как бы нехотя. Гудел тягуче, скорей добродушно, чем со злостью: "Чего-о расшуме-е-елся ты-ы..." Оробевший Михр-Бидад выпрямился и, оттопырив локти, приложил ладони у бедрам. - Ничтожный дах оскорбил меня. Ты же сам учил нас... - Учи-и-ил! Нужно знать ме-е-еру. Вдруг - война. Захотят эти дахи-махи идти в бой, если мы на каждом шагу будем пинать их в нос? Михр-Бидад пожал плечами: - Не захотят - бичами погоним. Что за диво? - Легко тебе говори-и-ить! Взбунтуются - кто перед царем будет отвечать? Я или ты, сын ослицы-ы-ы? Михр-Бидад удивленно посмотрел на Раносбата. Наверное, гонец принес плохую весть. Молодой перс развел руками: - И чего ты привязался ко мне, начальник? Ругаешься, будто я стрелу потерял или в дозор сходить поленился. - Ну, ну! - прикрикнул Раносбат. - Закрой рот. Рот закрой, говорю. Рот закрой. Помалкивай. Затем ругаюсь, чтобы понял ты: умный хозяин знает, когда прибить мула, когда приласкать. Уразумел, щенок? Михр-Бидад выкатил глаза. Свихнулся, что ли, Раносбат? Мула, такое полезное животное, сравнивают с какой-то грязной дахской тварью. Видно, и впрямь не с добром явился гонец. - Запомни, баран, - продолжал Раносбат поучающе, - дахи не из тех, кого можно толкать и валять безнаказанно. Самый лютый народ в Туране! Берегись. Головой расплатишься за обиду. - Я, храбрый перс Михр-Бидад, должен бояться трусливого степняка? Бе! Ты б видел, как низко он гнулся передо мной. - Гнется - смотри, чтоб не выпрямился! Ну, ладно. Хватит болтать. Дело есть. Заметил гонца? Важное известие. - Раносбат отвернул край ковра, достал длинную тростниковую стрелу с голубым оперением из перьев сизоворонки. - Чья? Михр-Бидад взглянул на трехгранный бронзовый наконечник с крючком. Вопьется такой в тело - не выдернешь. - Сакская. - Верно. - Раносбат натужился, крякнул, отломил наконечник и вместе с древком протянул Михр-Бидаду. - Заверни, спрячь. Возьми десять человек - персов, своих. Сейчас же. И запасных коней. Скачите день и ночь! Перемахните через горы, спуститесь в долину Сарния и гоните по ней до самой Варканы, к сатрапу Виштаспе. Передай Виштаспе стрелу и скажи ему, что... Раносбат коротким движением пальца велел Михр-Бидаду придвинуться ближе и шепнул ему на ухо несколько слов: - Чу-чу-чу... Уразумел ты? - Да, - кивнул Михр-Бидад. - И еще скажи: шу-шу-шу... Уразумел ты? - Ага, - опять кивнул Михр-Бидад. - И скажи, наконец: щу-щу-щу... Уразумел? - Угу, - вновь кивнул Михр-Бидад. - Выпей на дорогу и сгинь. - Раносбат снял с медного подноса кувшинчик с узким горлом, наполнил вином глиняную чашку, поднес польщенному Михр-Бидаду. - Ну, выглушил? Дай обниму. Теперь ступай. Пусть будет удачным твой путь. Я верю в успех, слышишь? Хайра! - Останется от меня лишь мизинец левой ноги - и то доберусь до Варканы! - Михр-Бидад усмехнулся, гулко ударил кулаком в грудь и скрылся. Куруш проснулся на рассвете. Луна - прообраз коровы, покровительница стад, недавно вступившая в первую четверть, с вечера помаячила рогами, повернутыми влево, невысоко на юге, плавно переместилась на юго-запад и после полуночи спряталась за черно-синими зубцами гор. Но весенняя ночь не стала темней. Ровный свет звезд - крупных, ясных - густо отражался от цветущих садов, протянувшихся, подобно гриве молочного тумана, вдоль Волчьей реки, и бледным заревом рассеивался в прохладном воздухе. Царя разбудил соловей. Он прилетел из дремлющей глубины сада, устроился, как водится, в розовых кустах (они росли у террасы, на которой спал Куруш) и засвистел, как умел, защелкал над самой головой старого перса. Куруш открыл глаза, вздохнул, потянулся. Хорошо. Давно ему так не спалось. Еще вчера, усталый, только что с дороги, из далекой жаркой Парсы, думал царь: "Буду лежать, не шевелясь, три дня". Но горько-соленый ветер близкого Каспия за одну ночь вернул ему свежесть, утраченную, казалось, навсегда. Благословенное утро. Если уж первый день на земле Варканы начинается радостью, то что будет завтра? Успех и удача. Успех и удача в делах. Это - знак божий. И трели соловья - это голос доброго Ахурамазды. Перекликаясь с соловьем, в поле за оградой, словно чеканщик, ударяющий молоточком по наковальне, отрывисто, упруго и звонко, с присвистом, застучал перепел: - Фью-фить-фить! Фью-фить-фить! Он ковал для царя Куруша новое звено к ожерелью Блаженства. Утро благословенное! Мирно спи мой народ. Нежтесь в медовом сне на заре мужи персидские, жены и дети. Ваш добрый отец не дремлет, он бодрствует за всех. Куруш сбросил шубу, под которой лежал, встал, накинул на сухие плечи старый халат, сунул босые ступни в туфли с загнутыми носами. Было уже достаточно светло, чтоб разглядеть ковры, разостланные на террасе. Храпящих у порога телохранителей. Особенно прозрачную, как всегда по утрам, воду бассейна. Бело-голубое облако сада, нависшее над усадьбой по склону горы. Осторожно, стараясь не разбудить спящих, Куруш взял медный кувшин, спустился к ручью. Ледяная вода стремительно катилась между угловатыми глыбами темно-серого известняка. Блестящие струи то распадались на стеклянные волокна, то свивались в хрустальные жгуты, пересекались, тускло мерцали и звенели, точно кривые ножи из халдейского железа. Мыться в текущей воде - грех. Нельзя осквернять воду. Она есть одна из четырех стихий, из которых состоит все земное. Она священна так же, как и земля, воздух, огонь. Куруш зачерпнул кувшином немного студеной влаги, облил руки с застарелой грязью под ногтями, сполоснул горло, смочил худое лицо, волосы, худое лицо, волосы, курчавую седую бороду. Отерся полой халата. Бодрый, как в юности, он поднялся к дому, отыскал под кустами заступ. Вероучитель Заратуштра - "Золотой верблюд" - говорил: миром правят два сына бога времени Зрваны - светлый Ахурамазда (Премудрый дух) и темный Анхромана (Злой помысел). К доброму началу относятся: плодородная земля, вода, огонь, люди племен "ария", возделывающие землю и чтущие Ахурамазду. И полезные растения - злаки, плодовые и иные деревья, овощи, цветы. И домашние животные - верблюд, корова, лошадь, овца, собака. Порождение зла, подлежащее беспощадному истреблению, - это кочевники Турана и другие чужеземцы, дикие звери, муравьи, сорняки. Потому и не увидишь во дворе зороастрийца ни одной "бесполезной" былинки - ее безжалостно выдирают, едва она робко пробьется к свету. К дурному началу причисляются и болезни, холод, окаянные сомнения. Долг правоверного - неустанно помогать добру против зла. Тот, кто неукоснительно следует предписаниям Заратуштры, после смерти благополучно минует страшный мост Чинвад, ведущий в загробный мир, и упокоится в раю Гаро-Дмана. Чтобы показать, что он привержен к "арте" - религиозной праведности, каждый оседлый перс, даже самый знатный, время от времени трудится в саду или в поле. Куруш засучил рукава, покрепче ухватился за рукоять заступа и смело подступил к деревцу, что росло у бассейна. Окопать! Царь заботливо рыхлил почву, то и дело нагибался, выбирал из щебнистой глины и отбрасывал в сторону камешки. Добрый поступок зачтется в книге Ахурамазды. Царь вспомнил надпись, которую собирался высечь на скале в Багастане - Стане богов. Он хорошо обдумал ее по дороге. На коротких стоянках писцы терпеливо ловили из уст повелителя "жемчуг слов", нанизывали его на золотую нить умения и наносили на сырую глину легкую вязь арамейских букв. Писцами служили у Куруша сирийцы. Персы знали только тяжелую клинописную грамоту, да и той научились недавно, после захвата Бабиры. Надпись вчерне готова. Вернувшись домой, Куруш повелит мастерам выбить ее на трех языках на высоком утесе. Чтобы каждый проезжий и через тысячу лет мог увидеть издалека и прочесть рассказ о беспримерных свершениях человеколюбивого персидского царя. Заливался, рассыпался соловей. Безмятежно улыбался Куруш. Хорошо! В доме уже все проснулись, за работой царя следили десятки глаз. Растроганно переглядывались слуги: "Святой у нас государь". Хозяин дома Виштаспа, сатрап Варканы и Парты - благообразный пожилой перс - истово поглаживал черную бороду: - Пусть славится вечно добродетельный правитель! Утро, как говорят на востоке, медленно вынуло из ножен рассвета золотые мечи солнца и рассекло ими голубой щит небес. Соловей умолк. За садом, на высоком холме, над Башней молчания - дахмой, где местные жители складывали умерших, закружились коршуны. Куруш разогнулся, отер пот со лба, растер ладонью занывшую поясницу. Устал с непривычки царь. Хотелось отдохнуть. Но не годится бросать дело на половине. Люди глядят. И старик опять взялся за заступ. За оградой застучали копыта лошадей. Куруш, не переставая копать, настороженно вскинул голову. У ворот усадьбы послышались голоса, лязг железа. С кем-то горячо заспорил привратник. Куруш выпрямился, сжимая заступ в правой руке. Виштаспа, одетый в длинную хламиду, озабоченно заспешил через двор. До слуха Куруша долетел резкий выкрик: - Гонец из Ниссайи! Царь выронил заступ, выжидательно раскрыл рот. Раздвинулись створы ворот, въехали забрызганные грязью всадники. Виштаспа торопливо увел их прочь. Куруш стоял, повернувшись спиной к деревцу, у которого он только сейчас мирно трудился, и задумчиво жевал серый ус. Показался Виштаспа - непривычно суетливый, чем-то обеспокоенный. Он поглядел царю в глаза. По лицу Куруша прошла тень - и слабого отблеска не осталось на нем от недавнего благодушия, умиления, внутренней размягченности. Царь перешагнул через рукоять заступа и двинулся навстречу сатрапу. На краю бассейна виднелся ряд сырых глиняных плиток. Куруш наступил на них и прошел дальше, не оглядываясь. И не заметил даже, что раздавил своей ногою ту самую надпись, которую собирался высечь на скале. Сирийцы выставили пластинки сушить на ветру, с тем, чтобы после обжечь... Виштаспа - негромко: - Умер вождь саков аранхских. Куруш закусил губу. Строгий, задумчивый, он поднялся на террасу, кивнул: - Воды. Рабы вскочили с корточек - один с кувшином, другой с медным тазом, третий с льняным полотенцем через плечо. Хмуря косматые брови, царь мыл руки, запачканные землей, - мыл не спеша, деловито, сосредоточенно, тщательно снимая с пальцев следы "религиозной праведности". Так мясник, готовясь к резне, заботливо очищает ладони от грязи, чтобы затем забрызгать их кровью. ...Михр-Бидад хрипло вскрикнул и растянулся во весь рост у царских ног. Он измучился, изнемог, был чуть жив от утомления. - Встань, - приказал царь. - Устал? - Э, отец-государь! - всхлипнул гонец. - Что для персидского молодца усталость? Бе! Усталость - отдых, когда служишь доброму повелителю. Я ради тебя... Заставишь умереть - умру, заставишь воскреснуть - воскресну! Куруш с любопытством пригляделся к Михр-Бидаду. - Ага, - промолвил он одобрительно. - Хм. Это - хорошо... Отчего умер вождь? - На охоте погиб, отец-государь. - Ага-а. Хм... - Куруш покрутил в руке обломанный наконечник сакской стрелы. - Правда, что саки разрубают покойных на куски, варят в котле и едят, как баранину? - Не могу знать, отец-государь. Слышал, будто они едят храбрецов погибших, но видеть не приходилось. Наверное, правда. Чего не дождешься от этих двуногих зверей? - Да, - подтвердил Виштаспа. - Дикий народ. Куруш внимательно посмотрел на родича и сказал - скорей себе, чем сатрапу: - Ну, не столь важно, как саки погребли вождя - в яму затолкали или в брюхо. Главное - он умер. Царь небрежно кинул через плечо бронзовый наконечник. Раздумчиво помахал второй частью стрелы - оперенной тростинкой. - И это уже не главное. Он сделал несколько шагов по ковру. Остановился у ступеней, ведущих с высокой террасы вниз, в темный провал густо затененного двора. Устремил пристальный взор на лиловеющий вдалеке горный хребет. Вода и камень. Снег и облака. И тысячи длинных дорог. Никто не знает, где они берут начало, никто не ведает, куда они ведут. Узнать бы, дойти до предела, скрытого в тумане. И утвердиться там, у предела. ...Где-то к востоку от Каспия, к западу от Небесных гор, кочуют в голодных песках Турана сакские племена. Какое дело сакам до Куруша, какое дело Курушу до бедных саков? Земля, земля. Как просторна, земля, ты для малых, как тесна ты, земля для великих. Куруш постучал ногтем по оперенной тростинке - по концу, где должен торчать наконечник: - Главное - теперь, теперь кто будет у них вождем? СКАЗАНИЕ ТРЕТЬЕ. КРЕЧЕТ И МЫШЬ Саки, часто меняясь, несли Белого отца на шкуре убитой им хищницы. Шли цепочкой, ведя коней в поводу. И тишина скорбного шествия не нарушалась ничем, кроме глухого топота человеческих ног и лошадиных копыт. На краю чангалы навстречу охотникам бросились женщины, пойма задрожала от горестных причитаний. Девушки расплетали косы. Старухи раздирали ногтями морщинистые груди. Томруз не показывалась. Она ждала мужа дома, в стане у речной излучины. Спаргапа плелся позади всех. Слезы, струясь по измученному лицу, скапливались в уголке перекошенного рта и стекали на голый подбородок. Сколько помнил себя Спаргапа, он видел, чувствовал рядом отца. Думалось, так будет вечно. Но отца уже нет. Не вернется старик, не погонит к табуну темной ночью, не потреплет за ухо. Горькая нелепость. Все равно, что с вечера лечь здоровым и целым, а утром проснуться вовсе без рук, будто никогда не имел их. Или скакать по пустыне с водой для умирающих от жажды детей и, добравшись до места, обнаружить, что бурдюк пуст... Он взошел на вершину кургана, где молился вчера старый вождь. Невдалеке, на берегу узкого озера, образовавшегося из старицы, пестрели, выстроившись в ряд, полосатые шатры и крытые повозки кочевого стана. Виднелась глинобитная стена загона. Луговина между палатками и подступавшими из пустыни барханами была забита людьми, как стоящий поблизости загон - голодными овцами. Овец в суматохе забыли выгнать на пастбище. Крики, стоны, плач. Эх, отец! Спаргапа судорожно вздохнул. ...На ветке ядовитой триходесмы задергала хвостом трясогузка. Глаза у юнца прояснились. Слезы испарились чуть ли не в одно мгновение. В лощине, тянувшейся из дюн и огибавшей подножье кургана, мелькнуло красное пятно. Райада! Он сбежал по склону с такой стремительностью, что едва не перескочил, как антилопа, рытвину поверху. Райада, казалось, не замечала Спаргапы. Откинув голову назад, выпятив грудь далеко вперед, слегка повиливая плечами, игриво покачиваясь, помахивая прутиком, она будто торопилась куда-то и ступала быстро-быстро, ставя пятки близко, а носки - широко врозь. На плотном песке, устилавшем овражек, четко отпечатывались следы босых девичьих ножек. - Стой! - крикнул запыхавшийся Спаргапа. Она с готовностью - видно, ждала, когда он крикнет, - остановилась, посмотрела насмешливо: - Вах! Это ты, храбрый охотник? Много фазанов настрелял, меткач?.. Спаргапа смутился. Когда и от кого она успела узнать?.. Он пробормотал: - Не до фазанов было. - А как же! Конечно! Еще бы! Страшно в чангале. От костра, видать, не отходил? Спаргапа чуть не расплакался: - И когда ты перестанешь надо мной смеяться? - Когда станешь мужчиной, - с улыбкой подзадорила его Райада. Спаргапа вспыхнул, как факел: - А кто я, по-твоему: дитя грудное? У юнца пересохло во рту. Он жадно охватил девушку потемневшими глазами. Всю - от острой шапочки и блестящих, вымытых кислым молоком, распущенных волос, приподнятых у висков бровей, чуточку раскосых глаз, короткого, немного вздернутого носа, в меру крупного рта со смуглыми губами - до ловких ног. Вобрал в сердце всю Райаду - с ее длинным, до пят, облегающим платьем без рукавов и с широким круглым вырезом вокруг шеи, с ниткой коралловых бус, медными браслетами на запястьях и медной гривной на груди и и твердо сказал: - Вот что! Ты выходи за меня замуж, слышишь? - За-а-а-муж? - Она прыснула - и захохотала, всплескивая руками, притоптывая ногами, хватаясь за живот, выгибаясь назад. - Замуж - за тебя? Аха-ха-ха! - Дзинь-дзинь-дзинь! - вторя звучному смеху, часто и чисто звенели мониста при резких сотрясениях девичьего тела. Тряслись в ушах серьги. Бренчали у кистей и на щиколотках тройные браслеты с шипами, изображающими козьи рожки. Золотое кольцо, вдетое в левую ноздрю, вычерчивало мелкий огненный зигзаг. - Чего ты заливаешься? - Спаргапа сердито схватил Райаду за золотисто-коричневую руку. - Говори - выйдешь? Кожа Райады пахла красным перцем и мятой. Райада утихла, вырвалась, хлестнула юношу прутиком по пальцам. Но глаза продолжали смеяться. - Где Белый отец? Погиб. Будут выбирать нового предводителя? Будут. Ну, и выйду за тебя, если станешь вождем саков аранхских. Райада дразняще передернула круглыми плечами. Спаргапа остолбенел, разинул рот. В это время появился верхом на коне суровый Хугава. - Хоу, Спар! Куда ты пропал? Мать ищет. - Сейчас, - досадливо отмахнулся Спаргапа и вновь повернулся к Райаде. Но она собралась уже уходить. - Спеши домой, малыш, не потеряйся, - прошептала она язвительно. - Матушка беспокоится - как бы кот барханный не уволок... Ну, я побегу искать ягнят. Маленькая, плотная, складная, она вприпрыжку умчалась прочь, помахивая прутиком и напевая. Спаргапа задумчиво смотрел ей вслед. "Ну, и выйду за тебя, если станешь вождем саков аранхских..." Он вспрыгнул на лошадь и поехал в лагерь. - Где ты задержался? - Строгий взор Томруз заставил юнца опустить голову. Он топтался в шатре у порога, не зная, что сказать. Томруз сидела на верхней кошме, уронив руки на колени. Из расцарапанных щек на грудь капала кровь. Спаргапа взглянул исподлобья на бледную, за два дня состарившуюся мать, заметил седую прядь, и ему опять захотелось плакать. - Был на кургане, чтоб никто... - проговорил он невнятно и показал на слезы. Томруз осуждающе покачала головой. - Когда человек - в стороне от всех, и горе у него - снаружи, это плохо. Когда человек среди всех, и горе у него - внутри, это хорошо. Учись мужеству. - Ах-вах! - Спаргапа отчаянно хлопнул шапкой оземь. - Заладили: мужчина, не мужчина... Или у меня косы выросли на затылке? Не гожусь в мужчины - пошлите пасти ягнят. - Вместе с Райадой, - с грустной усмешкой подсказала мать. - При чем тут Райада? - Спаргапа отвернулся. - Говорят, сколько не плюйся, лика луны не запачкать. Спору нет, Райада пригожа на вид. Но - в лике ли только пригожесть? Золото - блестяще, а на что годится, кроме колец? И снег красив, да ноги стынут. Из Райады не выйдет доброй жены. Никогда. Запомни: свяжешься с нею - не слезами будешь плакать, а кровью. Речь томруз плетью хлестала по открытой, как свежая рана, незрелой душе юнца. - Почему? - спросил он подавленно. - Что, если кречет сойдется с мышью? Кречет - сын просторов небесных, под облака он привык взлетать, парить над пустыней. Мышь - дочь глубоких нор, навеки она привязана к темной пещере. Может ли жить жизнью кречета мышь? Нет. Бездонное небо - не для подземных тварей. Как их норы, узок их мир, ничего им не надо, кроме душных дыр, набитых зернами злаков степных. А юный кречет? Сможет ли он жить мышиной жизнью? Томруз требовательно, как вчера - отец, смотрела на сына. И сын, как человек, только что проснувшийся, удивленно и недоумевающе смотрел на мать. - Может быть, и сможет, - сказала Томруз уничтожающе. - Но тогда ему надо выщипать крылья и хвост. Не летать - карабкаться, не дичью питаться - грызть семена. Понимаешь ли ты свою мать, о Спаргапа? - Нет! - В голосе юнца сквозила обида. - Почему ты сравниваешь Райаду с мерзкой мышью? Ух, эти матери! Вечно у них все не так. Встречалась на свете когда-нибудь мать, что не ворчала на сына? Попадались где-нибудь в мире матери, которым нравились бы подруги их сыновей? Старухи смотрят на девушек, как на ядовитых змей - ох, ужалит сына, ох, высушит сына, ох погубит сына!.. Томруз устало вздохнула. Боже! Неужели... Плохо матери, если сын глуп. Она терпеливо продолжала: - У нас, саков, земля и вода, скот и пастбища, шатры и повозки - достояние всех людей. Слышишь? - всех людей. Так заведено исстари. Нет моего, есть наше. Ни богатых, ни бедных. При бедности - все бедны, при богатстве - все богаты. А вот у соседей - из ста один богат, а девяносто девять для него землю пашут, скот пасут, рубежи стерегут, жилища берегут за постную похлебку. Спаргапа - недоверчиво: - Разве так бывает? - Бывает! И есть во многих местах. В Парсе, например. - Но - Райада?.. - Ты знаешь Фраду, отца Райады? - Знаю. Родовой старейшина. - Вот Фрада смолоду бродил по чужим странам - нанимался охранять караваны. Ему пришлось побывать в Маде, Парсе, Бабире - он в разных землях побывал, хитрый Фрада. И насмотрелся на всякую иноземную всячину. Это неплохо - надо видеть мир, понимать соседей. Учиться у них хорошему. Но Фрада, лукавец, не хорошее, а дурное намерен у нас привить. Хочет стать одним из ста. Или даже из десяти тысяч. Точно суслик - в нору, тащит он в свой шатер все, что добудет. Скот, принадлежащий роду, забрал себе. Сородичи пропадают без сытной еды, без теплой одежды зимою. - Фрада? - изумился Спаргапа. - Он умный. На советах складно говорит, всегда со всеми согласен. Всею душою за старших. - Эх, Спар! Не верь тому, кто всегда, во всем и со всеми согласен. Такой человек - себе на уме. Честный не может превозносить что попало. Светлое он светлым назовет, темное - темным. И это - по-человечески. Что толку кичиться вместительностью котла, если у него в боку - дыра? Залатай дыру - тогда и хвастайся. Тот, кто и худое именует добрым, тот лукав и низок. Он презренный обманщик. И - опасный. В угоду хозяину он расхвалит и хворого коня. Поверишь лжецу, сядешь на полудохлое животное, отправишься в путь - и сгинешь в песках. Как ни расписывай больную лошадь, ей все равно околеть... Такой человек способен продать и предать. И такой человек - Фрада. - Почему же его не накажут? - Не раз укорял наглеца Белый отец. Да проку-то что? Фрада - крупный родовой вождь, он сам себе хозяин. Хочет - живет с нами, не захочет - уйдет. - Ну и прогнали бы. - Стоит одной овце заболеть чесоткой - и сто других овец отары покроются язвами. Немало старейшин тянется за Фрадой, защищает отца твоей Райады. - Но при чем, при чем тут Райада? - Тень прямого дерева - пряма, тень кривого дерева крива. От козы - козленок, от овцы - овца. От плохой горы - плохие камни, дочь пошла в отца. Правда, она не хитра, а глупа. Что прикажет родитель, то и делает, а что делает - не понимает сама. Но это - пока. Придет время - поймет, тоже начнет хитрить. Злостно хитрить. Уже и сейчас... Погляди на других девушек - они выбирают себе женихов не среди сыновей старейшин, а среди тех, кто прост и отважен, не словами - делами важен. Кто трудолюбив и честен. Райада же... Она ничего не просила взамен своей любви? Мать в упор глядела на сына. "Ну и выйду за тебя, если..." Юный сак прищурился, крепко сжал зубы, с шипением втянул воздух, выпятил полусомкнутые губы. Точно ушибся о камень. - К тому же она старше тебя на четыре года и уже знала мужчин, - добила Спаргапу мать. - Да?! Оказывается, я совсем еще глупый. Дурак я совсем. - Он подобрал войлочный колпак, нахлобучил до самых бровей. - И вправду, какой я мужчина? Ничего не понимаю. Не знаю, что творится на свете. - Не горюй, узнаешь, - с горькой усмешкой утешила сына Томруз. - Как же быть с Райадой? - Он умоляюще посмотрел матери в глаза. - Она у меня вот здесь. Спаргапа приложил руку к груди. - Выдерни стрелу и пользуй рану целебной мазью мужества и терпенья. - Ладно! - Спаргапа скрипнул зубами. - Теперь я и смотреть не хочу на Райаду. "Не надолго хватит твоей бронзовой твердости, горячая душа, - сокрушенно подумала Томруз. - Увидишь свою трясогузку - все мои наставления вылетят из головы. Истину говорят: сердце вожделеющего - без глаз. Чую - распустится юнец. Отец умел его стреноживать, а я - нет, не сумею. Слаба. Люблю дурачка..." Черной тучей вырастали конные отряды в красной пустыне. Черной волной перехлестывали через гребни дюн. Черными потоками, извивающимися в лощинах, устремлялись со всех сторон к озеру, у которого разместился главный стан саков аранхских. Саки без шума разбивали шатры и шли поклониться праху вождя. У озера, плотно охватив его десятками рядов полосатых, белых, черных и серых палаток, на дюнах и в пойме возник за три дня войлочный город. Тут собрались тысячи саков - мужчин, женщин, детей. И все ж то была лишь малая часть сакского народа. Бесконечное множество племен кочевало, подобно тысячным стаям рыб в море, или громадным косякам птиц в небе, по Туранской равнине, в сухих степях за рекою Яксарт и в каменистых долинах Памира. Белый отец говорил: "У нас, в Туране, три корня сакских племен. Мы, хаумаварка, живем по Аранхе [Аранха - река Аму-Дарья]. Так? Тиграхауда - по Яксарту. У моря Вурукарта [Аральское море] - заречные. Каждый корень на четыре племени делится. Племя на два братства дробится. Братство - на четыре рода, род - на четыре колена, колено - на четыре семейства разбито. А ну, подсчитайте. В колене - один прадед, четыре деда, шестнадцать отцов, шестьдесят четыре сына, двести пятьдесят шесть маленьких внуков. Взрослых женатых мужчин - восемьдесят пять; прибавьте восемьдесят пять женщин. Будет четыреста двадцать шесть. Четыре колена в роду - тысяча семьсот четыре человека. Четыре рода в братстве - шесть тысяч восемьсот шестнадцать. Два братства в племени - тринадцать тысяч шестьсот тридцать два. Четыре племени в корне - пятьдесят четыре тысячи пятьсот двадцать восемь. Три корня в союзе туранских саков - сто шестьдесят три тысячи пятьсот восемьдесят четыре человека! Причем, я считаю, округленно, как раньше считали. Нынче в иных племенах по двадцать родов, по тридцать - люди расплодились. А те, что обитают в горах и северных степях? А геты и дахи, приставшие к нам? Велик сакский народ". Бактры и сугды, соседи кочевников, рассказывали: - Каждое племя у саков живет обособленной жизнью. Управляется оно Советом предводителей братств, родов и колен. Только если грянет война или другое бедствие их постигнет, объединяются наездники под главенством одного, самого старшего племени. Того, из которого, как ветви от ствола, отросли все остальные племена. Вождем такого древнего племени, первого союзе хаумаварка и был Белый отец. На краю пустыни, недалеко от кургана, на котором любил сидеть старый вождь, саки вырыли глубокую яму. Белого отца уложили на шкуру матерой, им же сраженной самки леопарда - хищницы, прозванной Пятнистой смертью. Оба, человек и зверь, пали в жестоком поединке: охотник отточенной бронзой взрезал разбойнице горло - она, издыхая, вырвала сердце охотника. По правую руку вождя положили копье и длинный кинжал - акинак, по левую - щит, лук и колчан, набитый стрелами. Путь в царство теней опасен и труден, старику понадобится оружие. И еще положили в яму, зарезав, трех любимых коней предводителя - не идти же ему пешком в такую даль. И еще положили теплую одежду, кошму, попону, свернутый шатер, связку волосяных арканов, запас уздечек, седельных подушек и подпруг. И трех убитых рабов, чтоб помогали хозяину в дороге. И трех убитых рабынь, чтоб готовили пищу. Могилу перекрыли древесными стволами, хворостом, снопами тростника. Затем каждый сак, роя землю мечом, наполнил ею шапку и высыпал прах пустыни на свежую могилу. Каждый сак высыпал на могилу по одной шапке земли, и на краю красного песчаного моря, у великой реки, поднялась гора. Саки установили вокруг кургана сотни трехногих бронзовых котлов с круторогими литыми козлами по краям и запалили костры. И такой густой дым заклубился над Аранхой, что казалось - то ли чангалу по всей реке охватил огонь, то ли северный ветер принес тучи, и будет гроза. Кровь тысяч жертвенных животных брызнула на вытоптанную траву. И когда в котлах сварилось мясо овец и лошадей, старый Дато взошел на курган с огромной чашей кобыльего молока. По-волчьи, не поворачивая шеи, поглядел Дато направо, поглядел Дато налево, по-волчьи запрокинул голову Дато, и над пустыней, над притихшей чангалой, раскатился душераздирающий вопль. Не переводя дыхания, на той же высоте звука, Дато перешел к торопливому речитативу; кинув хриплым голосом два десятка отрывистых слов, он закончил вступление к песне глухим рыданием и вылил молоко на еще не обсохшую глину кургана. Едва умолк Дато, у ближайшего костра, вместе со столбом дыма, к небу взметнулся еще более острый вопль. Пред ликом Тьмы дичали мудрые, ожесточались добрые, смелые впадали в отчаяние. От костра к костру, то косо пролетая над самой землей, то опять птицей взмывая кверху, перекидывалась, подхватываемая все новыми и новыми голосами - женскими и мужскими - жуткая песня тризны. Это была старая песня. В ней звучали клики косматых всадников, идущих в набег, и яростный визг дерущихся жеребцов, и угроза, и плач, и любовь, и вечный страх человека перед черной неизбежностью, и ненависть к смерти. Затем люди приступили к еде и питью. Так хоронили саки своих вождей. Уже с вечера у костров было много толков, споров, догадок и пересудов. Кого избрать главным вождем хаумаварка? Сак из дривиков - племени Белого отца - поведал на лужайке: - Перед тем, как двинуться в чангалу, у верховного спросили: "Кого поставить над нами если ты погибнешь?" Долго не отвечал Белый отец. Он думал. Подумав, промолвил с улыбкой: "У каждого произнесенного слова есть свой дух-хозяин. Я уйду, а медный идол моего слова останется среди вас. Он будет бродить от шатра к шатру, переходить из уст в уста. Что, если я назову имя, которое никому не придется по душе? Или одним понравится, другим - нет? Теперь, у входа в иной мир, я понял, сколько глупых дел совершил за свою жизнь, сколько умных людей сбил с толку. Так неужели Белому отцу путать саков и после того, как его не станет? Грех. К тому же, что значит мое слово - слово одного человека? Соберите народ, пусть он сам решит, кого поставить над собой. Народ не ошибется..." Кого же? - Хугаву, - сказал Спаргапа Томруз на заре. - Никого лучше не знаю. Мать задумалась. - Да, - кивнула она одобрительно. - Молод, зато умен. Трудолюбив, храбр. И у него счастливое имя: "Хорошими коровами обладающий". Выберем Хугаву - добрый скот у саков расплодится. Однако согласится ли Хугава? - Согласится! Я пойду сейчас, переговорю с ним. А ты на совете кричи за Хугаву. Ладно? В измученных глазах Томруз засветилось радостное удивление. Нет, Спаргапа не так уж глуп, как она думала. Боже! Неужели... Хорошо матери, когда сын мудр. ...В крепости, еще недавно пустой и темной, открылся, казалось, меновой базар - столько людей набилось сюда с рассвета. И больше всех, пожалуй, в толпе было девушек. Ярмарка невест. Спаргапа слышал за собой их приглушенные возгласы: - Смотрите, кто это? - Спар, сын покойного старейшины. - Вай, до чего красивый! Спаргапа задрал голову повыше, напустил на себя равнодушный вид. Он чувствовал - девушки глядят ему вслед. И вытянулся, как тетива, стараясь показаться высоким и необыкновенно стройным, отчего походка сделалась у него судорожной, дергающейся, будто беднягу за волосы встряхивали. Эх, юность... "Мать укоряет меня справедливо, - подумал Спаргапа. - И впрямь, почему я прицепился к этой Райаде пустоголовой? Вон сколько их... Найдется для молодого кречета сизокрылая соколиха", - горделиво закончил он свою мысль. На глиняной ограде затрещала сорока. И вдруг - знакомый медный голос: - Куда спешишь, храбрец? По телу волной хлынул жар. Оторопевший и одуревший, с отнявшимся языком, стоял Спаргапа перед благоухающей, как ветвь базилика, Райадой. Она искательно заглядывала снизу в бараньи глаза юнца и хитро смеялась. Четко выступали на смуглой коже шеи, отсвечиваясь на ней беловатыми бликами, крупные жемчужные ожерелья. Сверкали на запястьях браслеты червонного золота. Угольками горели на шапочке рубины. Но все это безнадежно меркло в блеске чистейших в Туране зубов, в лучах солнечного взгляда. Смутно, как очертание дозорной башни в удушающем тумане, в замутившейся памяти Спаргапы возникло материнское предостережение. "Мышь...". Он протянул трясущуюся руку, чтоб отстранить Райаду, и прохрипел, с усилием разлепив спекшиеся губы: - Уйди. Некогда мне... Райада испуганно округлила глаза. - Как! - воскликнула она растерянно, - ты уже не хочешь на мне жениться? У нее жалко задрожали губы и подбородок. Точно как у ребенка. Сердце юного дривика остро заныло - так у бывалого воина ноет к непогоде старая рана. - Жениться! Ты ведь не за меня - за вождя хотела бы... - А ты разве не хочешь вождем стать? - изумилась Райада. Она тесно прижалась к нему и прошептала с зовущей улыбкой: - Вечером будь у наших шатров. Хорошо? Я выйду. Кожа Райады пахла красным перцем и мятой. Она страдальчески прищурилась, кивнула с бесстыдной откровенностью, больно ущипнула Спаргапу за тыльную сторону ладони и убежала. Стая чем-то обеспокоенных псов кинулась за нею. У Спаргапы потемнело в глазах, закружилась голова. Бледный, с подгибающимися ногами, словно хворый, еле выбрался он из городища и поплелся по тропинке вдоль озера к стану Хугавы. За палатками слышался чей-то дикий рев. Оказалось - Хугава, ловко орудуя старым, сточенным наполовину мечом, брил голову одному из братишек. Рядом корчилась от смеха высокая, статная, синеглазая и русоволосая женщина - жена Хугавы: - Ты правил свой серп на камне? Провел им хоть раз по точилу? Ой-ой! Такой бритвой верблюдов глушить. Может, огня принести да лучше опалить мальчишку, чем мучить, кромсать ему голову затупленной бронзой. Меч резал волосы отлично. А мальчишка - он плакал просто от страха и с непривычки - у саков не принято брить голову. Хугава добродушно посмеивался: - Не мешай. Рассержусь - и у тебя косы уберу. Только и возишься с ними. Сколько кислого молока переводишь на мытье! Давай - отхвачу? Пригодятся на путы для коней. - Э, нет! Самой нужны. - Для чего? - Тебя на привязи держать. Разговор был пустой, но веселый, и юнец подумал с завистью: "Хорошо им вместе, должно быть. Она любит Хугаву - по глазам небесным вижу, по улыбке. Ах-вах, когда же и мы так... с Райадой? Горе моей голове". - Я сейчас, - кивнул Спаргапе табунщик. - Нечисть завелась у малыша. Никак не одолеть. Приходится снимать волосы, пусть это и грех... В семействе Хугавы было немного людей. Огня, как говорят в пустыне хватало на всех. И в отличие от крупных семейств, где каждая малая семья питается из отдельного котла, здесь дружно садились за одну скатерть и дед с бабкой, и отец с матерью, дяди и тети, родные и двоюродные братья и сестры, невестки, племянники и племянницы, а также несколько пленных сугдов и тиграхауда, принятых в дом, по сакскому обычаю, на правах сыновей. Спаргапе дали место рядом с Хугавой. Пища у саков была простой, грубоватой, зато вкусной и сытной. Никаких сластей, солений и печений. Поели жирной мясной похлебки, заправленной диким чесноком и мятой. После еды отерли засаленные руки о волосы, брови, усы и бороду, у кого была борода. Выпили по чашке кобыльего молока. Затем юнец и Хугава улеглись на берегу озера, в густой пахучей траве. - Что скажешь? - улыбнулся Хугава. - Пришел пострелять? Спаргапа вцепился в тонкий, но крепкий стебель солодки и попытался его сорвать, но растение не поддавалось. - Эх, друг Хугава, эх! - Он с натугой одолел тугой, упругий стебель, хлестнул им себя по шее. - Не до стрельбы сейчас. Скажи, Хугава... эх, туман у меня в голове! - скажи, друг: смог бы... смог бы ты быть главным вождем хаумаварка? - Я?! Что ты, парень! Какой я вождь? Нужно много чего повидать на свете, чтоб десятками тысяч людей верховодить. Такой же светлой головой владеть, какая у отца твоего была. Вождь - это как отец для детей: самый старший, самый умный, самый сильный человек в семье. - Самый старший? Нет, Хугава. Ты - молодой, а все в твоем семействе слушаются тебя. И старики, и дети. Выходит, не в летах дело, а в голове. - Ну, это семейство, а то - союз племен, - сказал Хугава нехотя. - Теперь скажи, Хугава... - Спаргапа отвел глаза в сторону, сунул ободранный стебель в рот, - скажи, друг: подошел бы... сумел бы я быть предводителем саков? Да, да! Чего ты опешил? - оскорбился Спаргапа. - Разве я какой-нибудь ягненок паршивый, что меня нельзя выбрать главным вождем? Я - сын великого старейшины! - Не рановато ли... о таких вещах? - пробормотал пораженный Хугава. Спаргапа рывком поднялся, поднялся и обескураженный табунщик. - Хочу быть вождем - и все! - Спаргапа по-детски упрямо топнул ногой, обутой в мягкий сапог с коротким голенищем. Стрелок бросил на юношу косой взгляд изумления. Спаргапа уловил этот взгляд, круто покраснел от убийственного стыда, крепко рассердился на Хугаву, но еще крепче - на себя. - Не хочу... но так нужно, - поправился Спаргапа, избегая проницательных глаз сородича. - Если ты - друг, за меня кричи сегодня на выборах. Ладно? Хугава не ответил. Спаргапа резко повернулся, приблизил к стрелку лицо, бледное, словно тростниковый корень. Губы юного дривика кривились, глаза, на миг ослепшие, скосились к переносью. Весь он так и корчился от ударившей в голову ярости. Как говорится в легенде: "Буйные жилы его передернулись. Из глаз, как от огнива, посыпались искры. Длинные кудри взвились кверху, точно хвост жеребенка, стоит, рыча, черный верзила, снизу прямой, сверху сутулый..." - Кричи за меня на совете! - взвизгнул Спаргапа. - Или... я не знаю, что сделаю... и тебя зарежу, и себе живот распорю! И он с зубовным скрежетом перекусил стебель солодки. Он и медный прут перекусил бы сейчас. Жалкий и потерянный, неверными шагами потащился Спаргапа к городищу, а Хугава стоял у озера и смотрел ему в спину, вскинув изогнутые брови на лоб, почти до волос. - Что с ним такое? - соображал с горечью "Хорошими коровами обладающий". - Был не совсем умен - совсем глупым сделался. Кто-то крутит беднягу. Это Райада... Негодование плотно сомкнуло крепкие челюсти пастуха. - Ладно, друг, - проворчал он сурово. - Я покричу на совете... Если жеребца не объездить смолоду, потом к нему - не подступись. Не согнул деревцо, когда прутиком было - не согнешь, когда в кол превратится. - Хугава вспомнил обритого братишку и усмехнулся. - У тебя тоже нечисть в голове завелась. Что ж? Останешься без волос. СКАЗАНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ. ГРОМ И МОЛНИЯ Среди гостей - купцы из дружественной Сугды [Сугда (Согдиана) - в древности область Зеравшанской долины]. С ними - странный, одетый так же, как и они, в халат с закругленными полами и узкие штаны, но по ухваткам и выговору - чужой человек, нездешний: торговец из далекой Эллады. У саков он - впервые. Грек следит за туземцами сосредоточенно, с тем же любопытством, с которым бывало, взирал на родине на сборища растерзанных вакханок. Саки - люди большей частью рослые, смуглые и длинноголовые, с миндалевидными глазами, сияющими чернотой из-под тяжело нависших век, с толстыми округлыми носами и грузными подбородками. Они похожи на мадов, на мужей персидских. Но немало среди них и белокожих, золотистоволосых, с прямыми или крючковатыми носами и сухими точеными лицами. Солнце Турана не вытеснило еще из синих и серых глаз северной прохлады. Тут и там промелькнет в толпе густо-коричневый лик, носящий признак близкого родства с чернокожим курчавым югом. Сверкнут иногда с плоского желтого лица два острых, косо разрезанных глаза - через них глядит на западного гостя иной восток, не сакский, неведомый, отгороженный стеною неприступных гор. "Боги сотворили сей народ из сорока различных племен". Их замкнутые ряды кольцами охватывают курган и широко раздаются по лугу, словно круги, расходящиеся от брошенного камня по зеленой воде. На кургане - старейшины в столь же потрепанной одежде. - Похоже, бродяги степей соревнуются между собой в крайней бедности, - заметил грек. - Но коли уж они до того убоги и нищи, что вынуждены ходить чуть ли не в лохмотьях, то почему так горд и независим их вид? Сугды пояснили: - Сак нетерпим к излишеству. Кочевники довольствуются одеждой простой и грубой, зато прочной и удобной для верховой езды. Их гордый вид выражает презрение к роскоши. Взгляни на оружие. У всех - и у старейшин родовых, и у номадов рядовых - щиты крепки, луки мощны, копья отточены, мечи в добротных ножнах. Сак говорит: "Одежда служит мне одному. Так? А мне одному ничего не нужно. Довольно рубища, чтоб прикрыть наготу. Мечом же и щитом я защищаю не только себя и свой дом - я единокровных сородичей им обороняю, как они обороняют меня. Не ради себя - ради них я и забочусь о мече и щите". Саки содержат в порядке и уздечки, наплечники, нагрудники лошадей, которых холят больше, чем родных детей, - без лошади кочевник пропадет в пустыне. - Диковинный народ. Но - что это? На совете - женщины?! - изумился иноземец. - Смотрите, они преспокойно усаживаются рядом с мужчинами! Разве им место здесь? В Милете, откуда я приехал, и во всей Элладе - даже в Афинах, свободою нравов прославленных, - женщин не то что допустить на совет - из жилища выпускают редко. - У саков женщина - такой же человек, как и мужчина. Знаешь, о чем рассказывают наши старики? Еще недавно, всего два-три поколения назад, женщины заправляли у саков важнейшими делами. Ныне главенствуют мужчины, но и подруги их в прежнем почете. Спорят на советах, выступают в походы, хорошо бьются стрелами. - Так это и есть амазонки? Дивно, дивно. Не все у кургана отрепьями хвастали - появился человек, ведший за руку невысокую девушку в дорогом, алом, как пламя, платье. - Должно быть, не сак, хотя он и в грязном кафтане. Чем-то отличен от других, а чем - не пойму. Бактр? Перс? Кто такой? - спросил чужеземец у ближайшего кочевника. Хаумаварка вытянул шею. - Который? Маленький, с короткой бородой, с девчонкой, красивой, как фазан? - Кочевник брезгливо сплюнул. - Фрада. Сак, из наших. - Не похож. - В каждом табуне - лядащий конь. Больше не спрашивай. Не хочу говорить о таком человеке. Округлая, как дно перевернутого котла, вершина холма задымилась. Осколком солнца сверкнул огонь. Очистительное пламя. Оно выжжет неправду из хитрых речей, испепелит грязь слов, внушенных дурными помыслами, обидой или завистью. У костра привязали к бронзовым кольям двух огромных, с молодого осла, желтых псов с обрубленными ушами и хвостами. Умные, свирепые, они никому не дадут солгать. Сугды - эллину: - Собака священна. Старый вождь говорил: "Мы, саки, происходим от первородных собак". Потому и назвались кочевники так: "сак" - это "собака" на их языке. Между собаками, на косо воткнутым в землю длинном копье, усаженном у конца двумя бычьими рогами, трепетал, извивался, плавно раскачивался, повинуясь легкому ветру, черный конский хвост. Годы, века, тысячелетия пролетели над черными хвостами, а они все развевались по-прежнему то в предгорьях алтайских, то в ясных степях сибирских, то средь холмов приуральских, то на утесах памирских, то в сыпучих песках туранских. Казалось - каждый взмах бунчука отсчитывал век, и через расстелившееся по ветру, мерно колышущееся кочевое знамя неуловимо струилось само суровое время. Белобородый Дато, чье имя означало "закон", подступил к костру, протянул вперед и несколько кверху широко расставленные, ладонями к небу, как бы зовущие руки. Коротко и размеренно переступая на месте, он с напряженной медлительностью сделал оборот вокруг себя, темные руки неспешно смели незримую паутину шума, нависшую над толпой. Следуя их плавному движению, неторопливо поползла по лугу и глухо сомкнулась вокруг холма душная тишина. - Смотрите! - шептал возбужденный эллин. - Как рокочущие волны моря опадают и сглаживаются по мгновению умиротворяющей десницы Посейдона, так стихли, замерли без слов номады... Дато опустил левую руку и заговорил. Но голос его не долетал с кургана до отдаленных рядов. Только видно было, как он раскрывает рот, шевелит губами и взмахивает правой рукой. В толпе постепенно гас даже шелест слабого шепота, и по мере того, как все более прозрачной и холодной становилась тишина, ясней и ясней проступала, нарастала в пустоте речь Дато. И вот он закончил громко и внятно: - ...самого мудрого, самого опытного, самого достойного из всех! Кто будет говорить? - Я! - На курган поднялась высокая, дородная, но по-девичьи гибкая женщина. Юное лицо - и строгий взгляд. Прямой стан - и седина на висках. Трудно понять, сколько ей лет - она молода и стара. Красная, словно мак, повязка на лбу. Темно-красное, туго перепоясанное платье без рукавов, с широким круглым вырезом вокруг шеи, с широкой желтой каймой по вороту, по подолу, доходящему до ступней, и по отверстиям для рук, оголенных до плеч. Скромное платье, но чистое и к лицу. Таков праздничный наряд любой пожилой сакской женщины. Потому-то и трудно на первый взгляд отличить их, степнячек, друг от друга. - Это кто? - оживился грек. - Томруз. Жена погибшего старейшины. - О! Видная женщина. Одеть получше - уподобится Палладе. - Хороша и в своем наряде. Псы на холме приветливо завиляли обрубками хвостов. И не только потому, что немало жирных костей перепало им от Томруз. Собаки чуют в человеке как скрытую жестокость, так и скрытую доброту. Томруз наклонилась, взяла кусок земли, приложила ко лбу: - Мать Анахита и дух Белого отца - помогите! И так, с куском священной земли в руке, шершавой от работы, произнесла Томруз речь. - Белобородые отцы, седовласые матери, братья и сестры! По древнему обычаю - верховный вождь в племени тот, кто старше всех в старшем роду. Не так ли, почтенный Дато? - Так, - высокомерно кивнул дряхлый Дато. - Старший род у дривиков - род Дато. Досточтимый Дато - старший в роду. По закону - он главный вождь. Не так ли, премудрый Дато? - Так. Дато с достоинством пригладил зеленоватую от времени бороду. Кого изберут предводителем саков аранхских? Конечно, Дато. Без всяких сомнений. Удивительно! Никакой пользы не принес бы союзу племен этот немощный старец. Белый отец был стар, но бодр, даже могуч. Дато же давно ступал по краю могилы. Разве мало тебе почета, которым ты окружен, как старший? Мало того внимания, с которым слушают люди твои советы, твои наставления, не всегда удачные? Будь доволен. Откажись, зная слабость свою, от высокого звания. Так нет же! Тебе нестерпимо хочется, как хочется пить в жару, усесться на белый войлок предводителя. Годен, не годен, подходишь, не подходишь - лишь бы поважничать, покрасоваться на видном месте. Тщеславие, ты не болезнь?.. За каждой фразой, ясно и четко произнесенной Томруз, следовал гул многотысячной толпы - так молнию сопровождает грохот грома. - О! Саки любят говорить и слушать, - заметил длиннобородый купец из Сугды. - Слово для них все равно, что копье или меч. Они верят в его таинственную силу. Колдуны, этой верой пользуясь, одной лишь словесной угрозой уничтожают неугодных сородичей. Помню, однажды знахарь из саков - тиграхауда сказал молодому дривику: "Проклятый, ты умрешь в первое новолуние". И молодой дривик, здоровый, как бык, быстро зачах и умер. - Я не против законов, установленных отцами, - продолжала Томруз. - Кто против дружбы, сплоченности, поддержки взаимной? Полезные и добрые обычаи старины помогали и помогают жить. Они не отомрут никогда - пусть пройдет хоть тысяча лет. Но всякий ли вчерашний обычай годится сегодня? Похлебка, свежая и вкусная утром, к вечеру портится. От нее недолго заболеть. Не так ли, саки? Подобно громадной стае грачей, сорвавшихся с кустарника, родились в человеческой толще и пронеслись над нею, налетая очередь за очередью, громкие крики. Они усиливались от мгновения к мгновению: - Истинно так, Томруз! - Ты права, как всегда, Томруз! - Хвала тебе, добрая, мудрая Томруз! Смуглое лицо женщины раскраснелось от близости костра, от жары и приняло цвет гранатовой кожуры. В багряной одежде, полыхающая, как пламя, Томруз, казалась богиней, вышедшей из огня. Она отерла пот с полной шеи и заговорила вновь: - По преданию наши предки бродили в зарослях, ели червей. Мы, их потомки, кочуем в пустыне, пасем скот. Значит, меняется жизнь? Да. Справедливо ли, чтоб новая жизнь подчинялась старым законам? Пока караван идет вдоль реки, он живет по закону долины. Погонщики пастбищ не ищут, бурдюки не заливают влагой - и трава, и вода под рукой. Но если беспечность законов долины караван понесет в пески? Он погибнет. Не так ли, саки? Возьмите змей. Они каждый год сбрасывают кожу и одеваются в новую. Почему? Для чего? Змеи растут. Старая кожа становится тесной, душит их. Так и люди. Они тоже растут. Люди должны сбрасывать тесную кожу устаревших законов и устанавливать новые. Иначе они задохнутся. Чем ясней высказывала свою мысль Томруз, тем сумрачней становился Дато. Но Томруз не боялась. Горячие волны несокрушимой силы, незримо исходившие от окружающих, окутывали, прикрывали женщину, как самый надежный панцирь. Согревали ей кровь. Сообщали словам мощь и жгучесть. - Пока жизнь была проще и людей в племенах было меньше, на белой кошме мог сидеть любой человек. Мудрый или недалекий, здоровый или больной, смелый или трусливый - все равно! Лишь бы он был самым старшим среди стариков. Но теперь - иное время. Народ расплодился. В пустыне тесно, не хватает пастбищ. Сократилось поголовье скота. Усилились соседи на западе. Прибавилось тревог, забот и опасностей. Я не говорю: вождем непременно должен быть юнец. Нет! Я говорю: пора выбирать вождя не по возрасту, а по уму, по умению. Пусть он будет стар, но не ветх, пусть будет молод, но не глуп. Чтоб думал не о своих бессчетных немощах или юношеских забавах, а без устали, не жалея сил, заботился о нуждах людей. Изберем вождем человека доброго, но, когда нужно, и строгого. Человека скромного, но, когда нужно и твердого. Человека зоркого, сильного и стойкого! Такой человек есть. Я кричу за Хугаву! Возмущенно загалдел, замахал руками Дато. Но ропот его утонул в реве бесчисленных глоток, как тонет свист испуганного суслика в басовитом рокоте внезапно грянувшего урагана. - Хугава! - Где Хугава? - Пусть он покажется! Томруз поклонилась народу и спустилась с холма. К священному костру поднялся Хугава. Собаки завизжали от радости, запрыгали, гремя бронзовыми цепями. От Хугавы знакомо и вкусно пахло кизячным дымом, овчиной, овечьим сыром, сыромятной кожей, полусырой, зажаренной на углях, кониной, конским потом, попонами. Милый собачьему сердцу, привычный дух. Смущенный пастух неловко потоптался на месте и досадливо махнул рукой. - Ты что, тетушка Томруз! Смеешься, что ли, над Хугавой? Посмотрите на меня, люди. Ну, какой я для вас главный вождь? С табуном бы управиться - и то хорошо. Нет, не смогу я быть вождем, не сумею. Лет через десять, если дозволит небожитель, может, и подойду. А сейчас... Пастух разыскал глазами Спаргапу, ерзавшего на траве, будто он сидел на гнезде, набитом скорпионами. Разыскал - и лукаво улыбнулся своему тайному замыслу. - Отец Дато сказал: избрать самого умного, опытного, достойного из нас. Я знаю такого! Это Спаргапа, сын покойного старейшины... И Хугава указал рукой на сразу же притихшего юнца. По тысячам лиц, словно тень откуда-то набежавшего облака, скользнуло глубокое недоумение. Тишина вокруг холма выражала немой вопрос. Затем послышался чей-то удивленный возглас: - Ты шутишь, Хугава? Смех. Подхваченный десяткам и сотнями мужчин и женщин, он перерос в добродушный, беззлобный хохот. Никто не хотел обидеть Спаргапу. Но такой уж нелепой показалась кочевникам мысль, что десятками тысяч людей управлял бы мальчишка шестнадцати лет. Спаргапа - юнец веселый, приветливый, но все же лишь юнец, который не то что наставлять сородичей - сам нуждается в наставлениях, как ребенок, едва научившийся ходить. ...Он вскочил, метнул, как дротик, яростный взгляд в Хугаву, сверкнул глазами, как ножами, в сторону Райады - все из-за тебя, мышь! - и ринулся прочь от холма, унося на жалко ссутулившейся спине тягостный груз позора. К огню торопливо взошел Фрада. Фрада низко поклонился костру, поклонился Хугаве, народу. Улыбнулся псам. Но псы хрипло залаяли, судорожно забились в цепях. Они разглядели то, чего не заметил никто из людей. У Фрады из-под длинного рваного халата виднелись новые сапоги чужой, не сакской работы. И серебряные подковы на каблуках были чужие, и несло от сапог иноземным духом. Не удержался человек - пусть украдкой, да натянул дорогое добро. Решил хоть перед собой богатством похвастать. - Смотрите! - зашумели вокруг. - Смотрите, как злятся собаки. Значит, у Фрады нечисто на душе. - Ох, саки! - протяжно и звучно произнес Фрада, издевательски-заискивающе оглядывая народ. - И где ваш разум? Кого надо слушать - собаку или человека? Собаку? Тогда зачем же мы, люди, тратим время на пустые разговоры? Пусть высокомудрые псы и выберут для нас вождя по своему усмотрению... Невысокий и плотный, с чуть раскосыми красивыми глазами, коротким ладным носом и заботливо подрубленной бородой, Фрада стоял у костра, согнувшись и приложив ладони к груди; вид его выражал смирение, зато презрение содержал бегающий взгляд, а из хитрых слов сочился яд. Гвалт стих. Да. Что ни говори, собака - это только собака, а человек - это человек. Саки уловили в словах старейшины какую-то долю здравого смысла и устыдились недавних выкриков. И все же... ведь то не просто псы, а псы священные! Станут ли они напрасно кидаться на человека? Почтение к собакам впиталось в кровь. Несмотря на кажущуюся справедливость упрека, высказанного Фрадой, поведение собак настораживало людей, внушало им недоверчивость. Хмурые, недоброжелательные, пастухи приготовили щиты своих душ, чтоб отбить все словесные стрелы которые собирался пустить в них красноречивый Фрада. - Ох, саки, ох! - воскликнул Фрада еще более звучно, но без всякой натуги, мягко и певуче. - И почему вы ответили глупым смехом на умную речь хугавы? - И как из такого маленького человека выходит такой большой голос? - поразился грек. - Осел кричит громче верблюда! - откликнулся с усмешкой один из хаумаварка. Фрада продолжал: - Прав Хугава! Спаргапу надо избрать. У персов, наших соседей, власть переходит от отца к сыну. Чем плох этот обычай? Если белый войлок вождя будет передаваться по наследству, он не достанется случайному человеку, в руки всяких... Кхм! Спаргапа - сын верховного правителя, и место верховного правителя принадлежит ему. Молод? Пусть. А мы-то на что - мы, старейшины семейств, колен, родов, братств и племен? Будем помогать юному предводителю, наставлять его в добрых поступках, удерживать от ошибок и заблуждений. Вчера хитроумный Фрада заявил приспешникам: - Белый отец, - ох, да не будет мне худо за дерзость! - по уму не очень отличался от барана. Стоять во главе союза племен и идти на поводу у неумытых табунщиков!.. Тьфу. Заполучить бы власть - я живо навел бы в пустыне порядок. Всех бы поставил на место! Хватит нам, белокостным, есть из одного котла с черноухими. Почему я должен тратить свой острый разум, нюх свой, свою расторопность на благо тупых двуногих скотов? Не умеют жить - пусть пропадут, бес бы их забрал. Мы должны заботиться о самих себе. Вот рука. Куда загибаются пальцы? Внутрь, а не наружу. Ясно? Пора, как говорится, взнуздать коней. Посадим Спаргапу на белый войлок, я выдам за него райаду - и мы с вами будем вертеть этим безрогим теленком, как заблагорассудится. - О-ох, саки! - затянул Фрада. - Кричите за Спарга... Саки носили кафтаны короткие, выше колен. Фрада же, чтоб скрыть сапоги, напялил длинный, до пят, халат. Шальной ветер как раз переменился, дым ударил в полы халата и, не найдя прохода у ног старейшины, ринулся, клубясь, кверху, и плотно забил широко раскрытый рот Фрады. - Пу! Кха! Пу! Кха!.. - задергался в кашле Фрада, стараясь выговорить до конца "Спаргапу". Священный костер сделал свое дело! Воющий хохот пронесся над рядами хаумаварка. Но тут кучка верных Фраде старейшин дружно подхватила его коварный призыв: - Кричите, саки, за Спаргапу! Гневно загудел народ: - А-а-а, умники! - Персидских порядков захотелось? - Царя из Спаргапы намерены сделать? - И посадить сакам на шею? - Не туда загибаешь лук, друг Фрада! - Не на того скакуна уселся! - Не на ту луговину попал! - Кха, саки, кха! - завопил Фрада. - Что вы, саки? Я ведь о вашем же благе забочусь! Не хотите - как хотите. По мне, хоть козла вожаком изберите, хоть корову царицей назначьте. Не все ли равно? Фрада и за коровой не сгинет. ...За каждым старейшиной - целый род. И нравится роду или не нравится, он обязан поддерживать своего старейшину. Речь Фрады всколыхнула собрание. Речь Фрады поколебала твердость и прямоту суждений. Речь Фрады вызвала разброд в мыслях и высказываниях. Чтоб расколоть прочный ствол вяза, древодел вбивает бронзовый клин. Волк, стремясь разъединить табун и прижать молодняк к чангале, пробегает, оскалив зубы, между косяками. Фрада вколотил клин острой речи в сознание людей и разделил толпу на несколько частей, не согласных одна с другой. Саки спорили, переругивались. Неизвестно, чем бы кончился день, если б к священному костру не приковылял старый пастух с растрепанной бородой, в драных штанах, седой. Казалось, одно из неказистых, вкривь и вкось перекрученных деревьев, растущих в песках и не дающих тени, вдруг ожило, зашевелилось и, неуклюже ступая, притащилось на совет. Так он был сух, сутул, морщинист и жилист. Кожа старика, впитавшая жар палящих солнечных лучей, ледяной холод вьюг, пыль, соль, едкий дым степных пожарищ, отливала дикой глянцевитой теменью, словно слой пустынного загара на древнем камне. Слезились, подслеповато щурились глаза, обожженные пламенем дневного светила, изъеденные песком, на лету хрустящим в пору ураганов и бурь. Со лба струился, разбавленный салом и грязью, обильный пот. Косолапо заносилась носком за носок пара ветхих сапог; она еле держалась на ступнях ног, выгнутых округлыми боками мохнатых коняг, на которых сак, сколько помнил себя, передвигался, ел, пил, спал, хворал, видел сны, обнимался и дрался. Никто не знал, как его зовут. От него густо и остро пахло пустыней. Он вынырнул из самого низа, из толщи толщ медноликой толпы. Из среды тех, кто незаметно рождается в тряской повозке или в золе у костра и растет на пронизывающем ветру с ягнятами и щенятами. Кто верит всем и всему и с верблюжьей терпеливостью несет тяжесть жизни, даже не подозревая, что она может быть иной. Кто безропотно трудится, думает лишь о знакомых вещах: о жене и детях, о песке и лошадях, кто не умеет говорить и смеяться, держится всегда в стороне, стыдится себя, сам не зная - почему, и страсть как не любит выступать на советах. Но треснет и камень, коль его раскалить. - Э-э... кхум! - проворчал пастух сипло и хрипло и небрежно отпихнул ногой ластившихся к нему собак. Он откашлялся, отхаркался, высморкался и сплюнул прямо в священный костер. - Вот что, честная мать. Стада... э... э... вытоптали всю окрестность. Травы нет. Пора, честная мать, двинуться вниз по реке, на нетронутые пастбища. Чего же вы расселись? Дела у вас нету, что ли? Он недоуменно пожал плечами в рубцах заживших и свежих ран. - У нас в семействе четверо братьев, три сестры. Здравствовал отец - слушались отца. Погиб отец - слушались мать, пока и она... Умер Белый отец - осталась жена. - Старик махнул скомканной шапкой в сторону Томруз. - Вот она и умна, и скромна, и добра, и все такое. Пусть, честная мать, и будет нашей матерью. Какого, к бесу, нужно еще вождя? Пастух заботливо расправил, растянул обеими руками колпак, сунул в него лохматую голову и пошел, не оглядываясь, от костра, исчез так же незаметно, как и появился. Слова безвестного табунщика - изломанные, точно ветви кустарников на дюнах, меж которых он пас коней - проникли в грубоватые сердца, как шипы этих кустарников проникали, бывало, в его обветренную грудь. Они причинили сознанию людей, затуманенному лукавой речью Фрады, жгучую боль прояснения. Они слили вместе струи разнородных мыслей. Они направили поток несходных мнений по единому руслу. Томруз? Однажды в низовьях реки, у Хорезма, саки видели, как вода разрушила царскую плотину. Влага сначала тихо, исподволь, скапливалась у преграды. Но чем выше она поднималась, тем ворчливей становилась река. У плотны закружились водовороты. И вот гигантская жидкая лавина навалилась всей мощью и тяжестью на сооружение, пробила брешь в толще хвороста и глины и с оглушительным ревом опрокинулась на отмели мирно дремавшего старого протока. Так, после продолжительной, раздумчивой тишины, загрохотал у кургана, множась и ширясь от мгновения к мгновению, громоподобный крик: - Томрррру-у-уз!!! - Ох! Где справедливость? Никакого уважения к старшим не осталось в Туране. Пришли времена разброда и беззакония. Так ведь, а, высокомудрый Дато? - Так, сын мой. Так. Удивляюсь твоему терпению, отец. Разве лукавица Томруз не силой отняла у тебя белый войлок? А, досточтимый? - Так, сын мой. Так. Злой женщиной оказалась Томруз. - А ты молчишь. Ты скромен и благодарен. Наглецы как хотят, так и поносят доброго, безответного Дато. Правду говорят: "Когда змея становится старой, лягушка ездит на ней верхом". Нет, я не молчал бы! Молчать и смотреть, как Томруз возносит Хугаву? Ох! Почему, ты думаешь, она во всю глотку кричала за него на совете? Говорят... - Неужели?! О бесстыдница! Не успела похоронить мужа... Нет, я этого не позволю! Я им покажу. Простившись с Дато, Фрада свернул к своим шатрам. Тут он разразился бранью: - Ох, наши саки, чтоб им сгореть! Такого тупого, упрямого народа на свете не сыщешь. Тьфу! И довелось же несчастному Фраде родиться среди саков поганых! Разве не мог сотворить меня бог где-нибудь в Парсе? Неужели ему было бы так уж трудно создать Фраду где-нибудь в Бабире, а? Не захотел, дурной старик. Поленился. И ты хороша! - накинулся он на дочь. - Не сумела покруче окрутить своего недоумка. Слюнтяй проклятый! Больше и на полет стрелы не подпускай его к себе. Понимал Фрада - не при чем здесь Райада: мог ли Спаргапа одолеть толпу? Но - надо же сорвать на ком-нибудь злость? Райада понурилась. Фрада всполошился, замахал руками. - Ох! Не сердись, дочь. - Он гладил ей волосы и глотал слезы. - Не обижайся на отца. Ради кого хлопочет отец? Ради Райады. Мы с тобой - одни на земле. Озлобишься! Была бы мать жива... Иди переоденься. Отдыхай. А я на свирели поиграю, хорошо? Тяжко на душе. Девушка ушла за войлочный полог, разделяющий шатер надвое, сняла бусы, браслет, платье, бережно уложила их в окованный медью сундук. Села, опустила голову на голые колени. Первые звуки свирели напоминали чуть слышный лихорадочный шепот. По животу Райады прошла дрожь. Она стиснула зубы и колени и медленно передернулась на ковре. Где ты, Спаргапа? Где ты? Вождь или не вождь - все равно ты нужен Райаде... Пела свирель. Фрада плавно отрывал от клапанов пальцы и свирель роняла россыпь приглушенно-звенящих капель. Это звездная ночь. Это с неизъяснимой задушевностью журчала и булькала в ручье вода. Это по берегу ручья, судорожно толкая и раскачивая осоку, тягучими порывами проносился теплый ветер. Это с нестерпимой откровенностью звучал вдалеке зов молодого скакуна. Райада задыхалась. Где ты, Спаргапа? Она упала, скорчилась на полу и забилась в сладостно-горьком плаче. ...Она давно порывалась уйти к Спаргапе без отцовского согласия - по сакским законам девушка сама себе хозяйка. Порывалась, но не уходила. По вечерам Фрада рассказывал дочери о далеких городах: - Подобно горе, возвышается Бабира, чудо света, над рекой Пуратту, и громада ступенчатых кирпичных башен, с которых звездочеты наблюдают за небесными светилами, ясно отражается в зеркальной воде канала Арахту. По каналу скользят круглые лодки из обожженной глины. От огромного царского дворца к таинственному храму Эсагилы ведет Улица процессий с изображениями львов, быков и других священных животных на стенах. Весною, на новогоднем празднике Загмук, жители города совершают на этой улице под чтение поэмы Семи таблиц обряды в честь бога Мардука. Райаде грезились соловьи в висячих садах западных стран, статуи богов, похожих на прекрасных мужчин, и мужчины, подобные богам, снились бани, решетки на окнах, базары, бассейны, наряды, купцы, розы, павлины, гранаты, жемчуг и золото. Туловища пленных на кольях, рабы в цепях, толпы гниющих заживо бродяг-прокаженных ей не мерещились - о них не рассказывал Фрада. Заслушавшись отца, Райада с головой погружалась в "зеркальную воду канала Арахту" и - забывала о Спаргапе. За пологом раздался резкий и холодный свист. Будто ледяной ветер промчался над пустыней, шурша опавшей и смерзшейся листвой прибрежных тополей. Это Фрада изливал тоску в надрывистых переливах свирели. Райада с трудом, как после припадка падучей, подняла растрепанную голову и осмотрелась вокруг мутными потухшими глазами. Она устыдилась своей наготы и поспешно оделась. Спаргапа? Девушка скривилась от отвращения. Кто такой Спаргапа? Пастух, серый сак. Вот если б он сделался царем Турана и выстроил над Аранхой ступенчатый дворец... Но разве способен Спаргапа на что-нибудь путное? И вправду он слюнтяй. Отец прав. Конечно, прав отец. Ведь он - умный. К вечеру погода испортилась. Северный ветер с шумом раскачивал тростник, деревья и кустарники чангалы, со свистом проносился меж дюн, трепал полотнища намокших палаток. Не дай бог очутиться сейчас в болотистых зарослях! Сверху журчит вода, снизу бурлит вода. Страшен голос потоков ревущих. Шорох, треск, скрип ветвей, хлюпанье дождевых струй. Ни клочка сухой земли. "Где, в каких логовищах, прячутся звери в такую ненастную ночь?" - угрюмо подумал Спаргапа. Он и сам казался себе бесприютным четвероногим бродягой, отбившимся от волчьей стаи. Уныло и у человеческого жилья. Дым, стелющийся по мокрой земле, жалобное блеяние ягнят, плеск холодной воды... Спаргапа подъехал к шатрам Фрады с подветренной стороны, чтоб не учуяли собаки, и крикнул совой. На тропе - никого. Юноша спешился, подлез под брюхо коня, стремясь хоть немного укрыться от студеной влаги, изливавшейся ему за шиворот. Крикнул вновь. Скорбный плач ночной птицы одиноко прокатился по берегу глухо клокотавшего озера. Вот и Райада. - Чего тебе? - спросила она сердито из-под влажной попоны. - Я... ты сказала... - Спаргапа наклонился к ней, стараясь разглядеть лицо. Она резко отступила, приподняла край попоны и крикнула, задыхаясь от ветра: - Уходи! Видеть не хочу... - Райада! Я не виноват. Так уж получилось. Верь, мое сердце, Спаргапа еще отличится! Тебе не будет стыдно выйти за... Сын Томруз со стоном упал на колени, утопив их в жидкой грязи, и зарыдал - горестно, тяжко и безнадежно. Он обхватил ей колени. Жар его рук был нестерпим; чудилось - капли дождя, попадая на них, испаряются. Точно так, как поздней весной небесная сырость, достигнув раскаленного песка, тут же отлетает обратно к туче. Огонь Спаргаповых рук хлынул обжигающей волной к плотным бедрам Райады. Она судорожно выгнулась. Боже! Бедный Спар! Ладно уж, ладно. Ладно! Бери меня, мой Спар. Забывшись от возбуждения, она выпустила край попоны. Дождь нанес ей ледяной удар в открытую грудь. Осатанелый ветер за какой-нибудь миг выдул из сердца любовь, как тепло из только что ярко пылавшего очага. Девушку разом пробрал озноб. Затряслись ноги; дрожь, окатив тело снизу, кинулась в зубы, и они мелко-мелко застучали. Райада опомнилась. Назад, к отцу! Скорей! Она с неожиданной силой и злостью толкнула Спаргапу. - Ох! И когда я от тебя избавлюсь? Дочь Фрады повернулась и убежала, шлепая остроносой обувью по лужам, тускло блестевшим, как изрытая глина, при свете звезд, мелькавших среди изорванных туч. Не походили те лужи на прозрачную воду канала Арахту. Спар задрал голову, вцепился обеими рукам в мокрые волосы и взвыл от острой тоски, темной досады на Райаду, Хугаву, старейшин, на весь белый свет. Белый? Нет. Он черный. Он черный, как загробный мир. Выкрасть Райаду? Наброситься, страшным ударом опрокинуть в грязь - знай, гнусная тварь! - скрутить, изломать, швырнуть в седло, как загнанную, издыхающую лису... Но куда ты денешься с нею? Весь Туран знает Спаргапу. Найдут. Вернут. Позор. Эхо-о-о-ой! Горе. Горе моей голове. Война бы грянула, что ли. Спар показал бы насмешникам, на что он горазд. Юнец вскочил на коня и с надсадным, зовущим, захлебывающимся криком пустился, не разбирая дороги, в глубь пустыни, меж горбатых дюн, угрожающе затаившихся в ночной темноте.
|
|