Переход на главную | ||||||||||||
Жанр: историческая литература
Штильмарк Роберт - Повесть о страннике российском Сын купеческий Переход на страницу: [1] [2] [3] [4] Страница: [2] Баранщиков прислушался внимательно. Он знал, что такие сделки английских капитанов с английскими же бедняками обычны и что даже есть название для этих перевезенных через океан белых рабов: кабальные слуги. Обычно ни один не выживает страшных семи договорных лет. Ведь с ними обращаются более жестоко, чем со скотом. Скот -- пожизненная собственность хозяина. -- Но за что же их заковали в цепи? -- продолжал расспрашивать капитана пастор. -- За то, что вели себя на борту как сумасшедшие, когда матросы сталкивали негров с корабля. Один, ирландский детина, здоровенный как лошадь, призывал на мою голову такие проклятия, будто я действительно поступал бесчеловечно, а не спасал свою команду. За подстрекательство негров к бунту, а матросов к неповиновению мне пришлось повесить ирландца на рее. Ну а остальным мы надели прочные браслеты. Теперь они присмирели, поняли наши порядки! Завтра вы их посмотрите. А если не подойдут -- я с выгодой уступлю их джентльменам на Ямайке -- там очень, очень не хватает рабочих рук. -- Нет, зачем же везти их на Ямайку! -- поспешно вмешался комендант. -- Завтра мы поглядим их, может быть, и сторгуемся с вами. Хотя лично я, капитан, всегда предпочитаю негров. Чернокожие прекрасно переносят здешний климат и способны день-деньской работать под нашим солнышком. Белый этого не вынесет не то что семь лет, а и семь месяцев! Тут к джентльменам, увлеченным деловой беседой, явился дворецкий, чтобы от имени прелестных и скучающих дам напомнить господам о вещах более привлекательны, чем служебные тяготы, торговые убытки и мертвые рабы. Мужчины спохватились, побросали свои сигары и трубки и шумно двинулись назад, в комнаты. Вскоре послышались звуки настраиваемых инструментов. Потом приятный женский голос запел песню на испанском языке. Пела красивая донья Мария, супруга испанского генерал-губернатора и коррехидора большого соседнего острова Пуэрто-Рико. Баранщиков, тяжело потрясенный всем услышанным, продолжал расхаживать перед окнами опустевшей столовой. Когда же наконец сменят? Завтра снова вставать с рассветом на постылую службу. Ну и порядки! Оказывается, чтобы обрабатывать земли, украденные у индейцев, нужно в Африке воровать негров. А коли не удается обманом заполучить их на корабль, то сотни людей покупаются за несколько бочонков рому? Василий уселся на скамью под пальмой, сбросил треуголку и поставил ружье между коленями. Ночевать под открытым небом ему здесь еще не случалось, и он видел южное ночное небо только со двора казармы. Тут, в прекрасном саду комендантского дома, тропическая ночь раскрывалась перед ним во всей своей красоте. В лунном свете серебрились гладкие пальмовые листья, на песке широких дорожек лежал причудливый теневой узор; сквозь кроны пандановых деревьев мерцало теплое звездное золото, а самый воздух, горячий, недвижный и пряный, словно был настоян на цветах и травах. Но красота этой природы нынче не успокаивала растревоженной души подневольного, утомленного человека. Он был простым российским мещанином, не водил знакомства с учеными, образованными людьми, умел только читать и писать и сызмальства верил тому, что слышал в сладкогласных церковных проповедях. Он боялся греха, помнил про совесть и дружелюбно относился к людям с иным цветом кожи, чем его собственная. Теперь он понял, во что может жадность превратить человека, какое зло человек может сотворить другому ради наживы, барыша, корысти. Борясь с дремотой, Василий думал о том, что и сам он недавно приплыл сюда на невольничьем корабле, где тоже была противная тухлая вода, оставлявшая во рту ощущение слизи, а не влаги. А если бы датский капитан просчитался в Копенгагене на парочку бочонков, и его, Василия Баранщикова, вместе с шестеркой товарищей по трюму поволокли бы ночью к борту, столкнули в море, и он сам следил бы гаснущим взором за исчезающими парусами, за кормовым огоньком из капитанской каюты? И черная вода матово светилась бы под луной... А потом рассек бы волну треугольный акулий плавник... Вдруг усталый часовой встрепенулся, мгновенно отрезвев от дремы: что-то зашуршало в кустах сада. В следующий миг две темные тени мелькнули почти рядом с Василием, проскользнули через дорожку, по которой только что вышагивал часовой Баранщиков. Караульщик привскочил со скамьи. Кто это? Воры? Злоумышленники? Что ему делать? Стрелять? Вон, вон они, эти двое, еще раз промелькнули в отдалении под лунным лучом. Василий поднял ружье... А может это... кто-нибудь из черных невольников пытается спастись бегством? Комендантский сад выходит одной стороной к морю, вернее, к нависающим над морем скалам. Внизу полоска колючего кустарника, дикого кампешевого дерева, потом -- песок и море. Если перебраться через ограду, спуститься со скалы... Слева есть бревенчатый причальный пирс, нынче там привязана большая лодка с корабля "Песня ветра". На такой лодке можно добраться до другого острова... Может, таков именно план беглецов? Нет, не выстрелит по ним "часовой Мишель Николаефф"! Он даже положил ружье на скамью. Несколько секунд Василий прислушивается, задерживая дыхание. Из далекого конца темной садовой аллейки в чуткой тишине залитого луной сада еле уловимо доносится слабый металлический звон. Значит, беглецы в кандалах? Они перелезают через садовую ограду и звякают цепями! Может, это бежали узники с корабля "Песня ветра"? Где-то в стороне послышался прерывистый собачий лай. Хриплый задыхающийся голос выкрикнул проклятие. Наверху, у знакомого здания гауптвахты, бухнул выстрел: на берегу ему эхом ответил второй. Нет сомнения: бежал кто-то из тех, кого звуки набата: ударили в колокол на церковной колокольне. В ту же минуту со ступеней террасы сбежал в сад взволнованный майор. Он держал в руке пистолет. По ногам коменданта била длинная шпага. За ним высунулись из дверей еще чьи-то испуганные лица. В доме вскрикивали женщины. Важный испанский генерал, сияя расшитой грудью, вышел на террасу следом за хозяином. Кругом бежали, топали, кричали. -- Где часовой? -- со злобой орал комендант, потрясая пистолетом и всматриваясь во тьму. -- Огня! Часовой! Николаефф! Ду тойфель, ферфлюхте хундезэле! Удерживая на сворках здоровенных датских догов, к террасе подбежали вооруженные матросы. Один быстро доложил коменданту, что следы беглецов привели сюда, прямо в сад. И тут, в свете фонарей, майор заметил Баранщикова, с ружьем в руках, у скамейки. -- Где они пробежали по саду? Говори, негодяй, говори, русская собака: куда пробежали эти висельники? Один из поводырей собак уже склонялся над присыпанной песком дорожкой. Псы яростно зарычали, порываясь вперед. -- Вот следы! -- крикнул поводырь. -- Они пробежали здесь! -- Они пробежали здесь! -- завопил комендант. -- Здесь? В полусотне шагов от часового? Негодяй! Почему не стрелял, собака! Почему не поднял тревогу! Люди! Взять у него ружье, арестовать, запереть у меня в каменном чулане! Когда схватим беглецов -- я найду ему наказание. Вперед, к морю! Иначе те удерут на какой-нибудь лодке к испанцам или англичанам. Вперед, вперед! Ловите их, держите! Баранщикова обезоружили, связали и бросили в темный чулан под надежный замок. Лишь наутро Василий узнал, что беглецам удалось овладеть лодкой и покинуть бухту, но добрались ли они до другого острова или корабля, спаслись или погибли -- то господи веси! Во всяком случае, на острове погоня окончилась безрезультатно, и, когда Василия привели на допрос к коменданту, прямо в столовую, настроение майора было не из веселых. Здесь уже находились и английский капитан, и важный испанский генерал. Дамы, умиравшие от любопытства, не были допущены в комнату, но они тихонько наблюдали всю сцену с террасы сквозь тюлевую завесу. Комендант смотрел на Баранщикова снизу вверх. -- Что ожидает солдата, который нарушил первый долг часового? -- грозно спросил комендант. -- Ты не мог не видеть и не слышать беглецов. Значит, ты помог им? Василий счел за благо притвориться непонятливым. -- Не разумею, ваше благородие. Нихт ферштейн! Беглых -- никс видел. Никс слышал. Далече они были. Темно. Комендант поморщился. -- Он отпирается? Притворяется, что ничего не видел? Так? -- Так точно, ваша милость! -- подтвердил капрал, который привел Василия на допрос. -- Мне ясно, что он помог беглецам скрыться. Он не стрелял и дал возможность им удрать. Может быть, еще дорогу им показал? Во всяком случае, он недостоин звания датского солдата. Он заслуживает каторги, не так ли, ваше превосходительство? Испанский генерал еще выше поднял нос и надменно кивнул. -- Капрал, уведите его на гауптвахту и... вы понимаете меня, гм, хорошенько там его... Вон! Когда Баранщикова увели на истязание, красивая генеральша подошла к мужу. -- Скажите мне, друг мой, какое наказание ждет этого большого солдата? У него такие печальные глаза. Его повесят? -- Нет, наверное, не повесят, но... полсотни розог он испробует, а потом -- каторга, моя дорогая. Его продадут, чтобы возместить затраты по вербовке. Может быть, галеры... Или рудники... -- Супруг мой, угодно ли вам исполнить одну просьбу вашей жены? -- Разумеется, моя дорогая. Все, что в моих силах! -- Купите этого солдата, сеньор! Мне, право, жаль его. Он так ревностно вышагивал целый вечер, все дамы любовались этим часовым. Мы устроим ему... кухонную каторгу в нашем доме, сеньор! Купите его, этого большого руса! -- Но, моя дорогая, кухонная каторга в вашем доме... боюсь, это не то наказание, которое желал бы для провинившегося наш любезный хозяин! -- Если моему супругу и повелителю будет угодно, то и кухонная каторга, как всякая другая, не будет особенно сладкой, пока... вина его не искупится. -- Но, говоря серьезно, дорогая Мария, за такого силача этот датский комендант заломит цену... гм... -- Сеньор! Не скупитесь! Просьба вашей супруги... -- Молчи, плутовка! Ты знаешь, что против такой улыбки я бессилен. Господин майор! Извольте назначить цену за этого московита. Я решил купить его. Обрадованный майор все же счел своим долгом предупредить соседа, что солдат Николаефф и сам склонен к побегу, и ненадежен как надзиратель. -- Мне нужен кухонный слуга для тяжелых работ в доме. Насчет побега -- не тревожьтесь, от нас не убегают! Благоволите назначить цену, сеньор комендант. -- Полагаю, ваше превосходительство, что он будет счастлив столь благоприятной судьбе и станет... трудиться за двоих. Угодно ли вам, ваше превосходительство, уступить мне за этого великолепного московита... парочку широкоплечих негров из ваших нынешних гребцов. Я любовался ими! Нам здесь нужны черные руки, ваше превосходительство, очень нужны. И, хотя цены на негров в настоящее время как будто падают... Ведь их стали теперь возить не только англичане, но и американцы... хэ-хэ-хэ, я бы, из желания угодить вашему превосходительству и в то же время не упустить из виду интересов нашей компании, счел бы такой обмен справедливым для обоих сторон, не так ли? -- Испанский дворянин не торгуется с соседом, когда речь идет об исполнении прихоти дамы, сеньор! -- важно сказал коррехидор Пуэрто-Рико, обрадованный, что не нужно платить наличными за нового слугу. У его превосходительства спеси было больше, чем наличного золота в атласных карманах! Пуэрто-Рико Опять корабль, ветер в парусах, шлепающие удары волн в корабельную грудь. С борта генеральской яхты Василий Баранщиков наблюдал за выходом в море "Песни ветра". Оба корабля одновременно покидали бухту Святого Фомы. Яхта пошла к острову Пуэрто-Рико, "Песня ветра" некоторое время держалась на параллельном курсе. Привычным, уже опытным матросским взглядом глядел Василий Баранщиков на ее стройные мачты, упруго несущие белую громаду парусов -- грота, марселей, брамселей, триселей и кливеров; прикидывая в уме соотношение парусов и ширины судна, он дивился непривычной быстроте хода английского корабля, будто летевшего по воле. "Песня ветра" была новейшей постройки, но в этом изящном, стройном судне угадывалось что-то зловещее. Чудилось даже, что ветром доносит с него запах человеческих тел, пота, мочи, пропитавшей самое дерево бортов... Отсалютовав яхте, "Песня ветра" переменила курс, и вскоре белое пятнышко ее парусов исчезло за горизонтом. Новый владелец "Мишеля Николаева", испанский генерал и губернатор острова Пуэрто-Рико, торопился домой. Яхта шла на всех парусах. Генерал знал толк в мореходстве и видел, с какой ловкостью управляется с парусами новый матрос. -- В море он был бы нужнее, чем на кухне у сеньоры! -- подумал генерал и вспомнил о предостережении датского майора. -- Чтобы из головы этого сильного московита изгнать всякую мысль о побегах, придется дону Мануэлю принять меры сразу по приезде, а то... ищи потом ветра в поле. Рабов, черных или белых, равно как и рабочий скот, принято клеймить. Гм! Заклеймить такого молодца?.. Что ж, за него отдано два негра, а это около ста британских фунтов стерлингов, и он нужен для хозяйства... Путь, который другие корабли проделывали за трое суток, легкая генеральская яхта оставила за собой в два дня и одну ночь. Перед наступлением второй ночи с корабля стали видны вершины высоких гор острова Пуэрто-Рико. Ранним утром яхта бросила якорь в бухте города Сан-Хуан -- губернаторской резиденции. Прибытие генеральской яхты было встречено пушечным салютом. Белый катер с красной полоской по ватерлинии и двенадцатью гребцами птицей полетел к яхте, четко развернулся перед трапом, быстро пришвартовался, и на палубу поспешно взбежал испанский офицер в треуголке. Он отсалютовал шпагой генералу и галантно раскланялся перед его супругой. Уже сходя по трапу на катер, генерал вполголоса сказал офицеру, указывая на нового матроса, который в тот миг крепил цепь на кнехтах: -- Дон Мануэль, возьмите-ка этого молодца на ночь в кордегардию, пока он без клейм. Ему надо отбить охоту к новым морским путешествиям, понимаете? Два дня назад, у датчан, он помог скрыться каким-то беглецам. Позаботьтесь, сеньор, чтобы все было сделано быстрее. Потом ему найдется работа в моем доме. Катер отвалил. В ожидании, пока решится его судьба, Василий Баранщиков рассматривал с палубы город и порт. Ему пояснили, что Пуэрто-Рико по-испански значит "богатый порт". И впрямь, здесь все крупнее, богаче, разнообразнее, чем на датском острове. Уже не уютный городок Святого Фомы, а большой, существующий почти три столетия город -- Сан-Хуан ди Пуэрто-Рико. Не маленький форт, а внушительная крепость царит здесь над берегом. Вместо одной лютеранской кирки здесь вздымаются колокольни нескольких церквей и католического собора. Горы уходят вершинами в тучи. Полоса взморья, обшитая кружевом пены, простирается на десятки верст. А за этой полосой тянутся плоские предгорья с огромными плантациями сахарного тростника, кофе, табака, пряностей. Здесь тоже ощущается в воздухе густой и терпкий запах диковинных растений. Он манит путника своей новизной, но Василию Баранщикову он уже в тягость. Ему милее дымок от березовых дровец, холодное дыхание зимней Волги поутру и теплый дух печеного хлеба, чуть слежавшегося сенца... Россия! Нет ничего дороже и милее! Никакие пальмы, ничье небо, самое голубое и ласковое, не заменят тебя русскому сердцу! После ночи в камере гарнизонной кордегардии Баранщиков был выведен доном Мануэлем на утренний свет божий и зажмурился от яркого солнца. Казалось, оно раскаляло добела все вокруг -- площадь, изгороди, стены, крыши. Указывая дорогу московиту, дон Мануэль только подбородок вскинул, не удостоивши Василия даже словом. Идти пришлось недалеко, в губернаторскую канцелярию, которая занимала красивое здание с колоннами и закрытым, в испанском вкусе, -- перенятом, впрочем, у мавров, -- двором-патио. Здесь, в здании канцелярии, их уже поджидал писец, еще какое-то духовное лицо в монашеской сутане и трое весьма угрюмых людей, одетых в черное. Писец и монах держали под мышками по тяжелой книге. В глубине закрытого двора, под особым навесом, Баранщиков заметил жаровню с потухшими углями, похожую на те горны, которыми в России пользуются кузнецы на ярмарках и базарах. Небольшие кожаные мехи для раздувания угля свисали с полка. Под тем же навесом лежали на полке какие-то обручи, зажимы, печатки, железные дощечки, утыканные иглами. Одного взгляда на эту "кузницу" было достаточно, чтобы понять ее назначение при губернаторской канцелярии. -- Пытать привели! А я-то, дурак, подумал было, что барыня гишпанская меня к добру из солдатчины выручили. Ан, вот оно как обращается! Писец и монах разложили на столике свои книги. Один из черных палачей грубо дернул Василия за рукав. Баранщиков, не поняв, чего от него хотели, рванулся и толкнул черного. Щуплый дон Мануэль втянул голову в плечи и пронзительно заорал. Ему показалось, что пленник намерен бежать. -- Держите его, держите! -- истошно визжал офицер. Три палача и даже писец набросились на московита. Вмиг они оборвали рукав рубахи, обнажив мускулистую руку, покрытую загаром. Палач дернул руку к себе, Василий споткнулся и упал на колени. Вскочить ему уже не дали: в этой позе его и привязали к столбу, а левую притянули ремнем к поперечному брусу. -- Сначала клеймом пресвятой девы! -- проговорил монах. -- Вы видите, это строптивый русский, он должен носить много клейм, таково желание его превосходительства. Писец поискал на полке нужную печать. Выбрав ее, он опустил кончики игл, торчащих из дощечки, в банку с измельченным и намоченным порохом. Один из палачей дополнительно втер тот же состав в кожу Василию и приложил клеймо к плечу. Старший с силой ударил по клейму молотком. Иглы вонзились в тело все разом, несколько десятков, причиняя острую боль. Из-под клейма обильно потекла кровь, но палачи все держали иглы в ране, чтобы красящий состав лучше прошел под кожу. Василию Баранщикову пришлось вытерпеть эту операцию девять раз. Девять клейм поставили ему на плече, предплечье и на кисти руки. Много лет спустя, повествуя о своих "нещастных приключениях" на чужбине, Василий так перечислял эти девять клейм: "Заклеймили в присутственном месте на левой руке: 1) Святою Марией, в правой руке держащею розу, а в левой тюльпан. 2) Кораблем с опущенным якорем в воду. 3) Сияющим солнцем. 4) Северною звездою. 5) Полумесяцем. 6) Четырьмя маленькими северными звездами. 7) А на кисти той руки -- осьмиугольником. 8) Клеймом, означающим 1783 год (между тем как клеймение происходило осенью 1781 года. -- Р. Ш.). 9) Буквами М. Н. (Мишель Николаев). От сего бывает весьма чувствительная боль, кровь течет, и трое суток рука несносно болит и смыть ничем невозможно". ["Нещастные приключения", изд III, 1793, стр. 19-20.] Рука так опухла, что и разорванный рукав натянули на нее с трудом. Писец переписал все клейма в свою книгу, монах -- в свою. Дон Мануэль приказал писцу отвести заклейменного раба на двор к его превосходительству сеньору коррехидору. Сам дон Мануэль отправился туда же верхом доложить о неукоснительном исполнении всех вчерашних генеральских распоряжений. Он уже сидел на "пьяцце" -- открытой террасе, в обществе красивой супруги коррехидора, когда канцелярский писарь привел на задний двор гасиенды бледного, покрытого испариной Василия Баранщикова. Ему было очень худо. К измученному московиту приблизился повар, сутулый негр в фартуке. Быстро осмотрев руку, он покачал головой и отступил, прищелкивая языком. Негру хотелось оказать больному помощь, и он умел это сделать, он знал, как успокоить боль и предотвратить тяжкое воспаление. Но он не решился помочь, ибо новый раб был белым и мог оскорбиться прикосновением к нему черной руки целителя... Василий, прочитав сочувствие во взгляде незнакомого черного человека в фартуке, со стоном шагнул к нему, оперся здоровой рукой на подставленное плечо и полуобнял негра. Сгибаясь под этой тяжестью, негр повел больного в каморку. Уложив его на связку из банановых и пальмовых листьев, служившую постелью, черный лекарь смочил раны целебным бальзамом, который европейцы называли "копайским". По старинному индейскому рецепту научились отлично изготовлять его из сока копаловых деревьев, растущих на всех вест-индских островах. Пожав руку целителя, Василий впал в тяжелый сон, с лихорадочным ознобом... Так началась его жизнь "кухонного мужика" у знатного испанского гасиендо и сановника, губернатора "колонии гишпанской Порто-Рики". Прошло немало времени, пока к Василию Баранщикову вернулась его несокрушимая жизнерадостность. В его смятенной, оскорбленной душе медленно, как выбившаяся из растоптанного семени травинка, вновь окрепла вера в свои силы, надежда на спасение. Надев легкую рубашку из хлопковой материи, полотняные штаны и широкополую соломенную шляпу, он на рассвете бежал к морю умываться: хозяева не позволяли слугам пользоваться пресной водой для умывания. Ее добывали из глубоких скважин или собирали во время дождей. Многие пресные источники высохли на острове, после того как во всех долинах и низинах были истреблены когда-то богатейшие леса. Искупавшись в море, Василий брал топор с длинной рукоятью, к которой долго не мог привыкнуть, и принимался рубить подсушенные, твердые, как кость, тела пальм. Их привозили сюда на мулах рабочие-негры из предгорий, за много миль от дома. Покончив с дровами, Василий брался за чистку огромных медных чанов, котлов и кастрюль. Он доводил их до нестерпимого блеска, точно готовил посуду для корабельного камбуза. Затем, взяв на плечо коромысло собственного изготовления, Василий вешал на концы его по трехведерной кожаной посудине и отправлялся к каменному бассейну за пресной водой для кухни и домашних надобностей. На удивление всему двору он наполнял все домашние водоемы за два часа; другой водонос тратил на эту работу целый день. Заканчивался трудовой день на том же заднем дворе. В холодке Василий рубил и разделывал мясо, выжимал на прессе соки из разных фруктов для прохладительных напитков. Перед тем как улечься спать, он выносил золу и закладывал в еще теплый очаг дрова на завтрашний день, чтобы за ночь они лучше просохли. Меньше всего помышлял Василий о господской пользе. Он и дома сызмальства не любил сидеть сложа руки, а здесь не давал себе отдыха, чтобы в непрестанном труде отвлечься от мрачных раздумий. "Работать -- день коротать!" -- про себя повторял Баранщиков. Так сочилась по капелькам-дням жизнь белого раба. К молчаливому "большому русу" домашние слуги быстро привыкли. Жестами, улыбками, похлопыванием по плечу они выражали ему свое сочувствие и расположение. Столь открытое проявление товарищеского доброжелательства помогло Василию заживить душевную рану, перетерпеть жестокое унижение. Перестала саднить и больная рука, и даже к ее уродливому виду начал привыкать Василий Баранщиков. Рассматривая затейливые, серо-голубые рисунки на своей коже, он печально и насмешливо улыбался про себя: -- Ишь, разукрасили, господа гишпанцы! Бог попущает -- и свинья гуся съедает! Поглядела бы Марьюшка на супруга в неволюшке! Вернулась к нему и природная любознательность. Через полгода жизни в генеральском доме нижегородец еще раз победил немоту -- сносно заговорил по-испански. Язык ему очень нравился, больше немецкого или английского. Нередко его посылали на плантации, если там случались неотложные работы, требующие особого умения. На кофейной плантации он видел, как собирают урожай с маленьких кофейных деревьев. Под деревцами расстилали старые чиненые паруса, деревца трясли, и тяжелые маслянистые зерна падали на холст. Их сушили прямо на солнце. Теплые ветры пассаты, дувшие здесь в январе -- марте, помогали провеивать зерна: из подбрасывали лопатами вверх, ветер легко уносил кожуру. Так в России веяли рожь. Очень забавляли Баранщикова обезьянки, в изобилии водившиеся на острове. Домашние были обучены всевозможным забавным фокусам, а дикие "помогали" сбору кокосовых орехов: негры дразнили зверьков, а те, в отместку, швыряли с высоты пальмы увесистые плоды. На сахарных плантациях Василию однажды случилость исправить повреждение механического пресса, или "жома". С тех пор московиту часто поручали чинить различные механизмы, неуклюжие, громоздкие и тяжелые, -- мельничные жернова, насосы, деревянные прессы. При этом Василий присматривался к работе негров, более тяжелой, чем его собственная. Негры резали тростник (а часто прямо вырывали его голыми руками), вязали в пучки и несли эти пучки по прессы. Здесь выжимали сахаристый сок в глиняные сосуды, варили, собирали его в медных котлах, выпаривали на солнце и получали сахарный песок, а из оставшейся патоки, или мелассы, делали знаменитый вест-индский ром. В порту Сан-Хауна Василий видел корабли из многих стран: они приходили сюда за сахаром и ромом. Баранщиков знал, что владельцы сахарных плантаций считаются самыми богатыми людьми в мире. Эти богатства созданы руками рабов. Здесь, на Пуэрто-Рико, Василий услышал впервые страшное словечко "асиенто". Так называлось право англичан поставлять рабов во все испанские колонии. Это право недавно потеряло свою юридическую силу, но традиция осталась -- работорговля преимущественно считалась английским ремеслом. Правда, в последнее время с англичанами начали успешно конкурировать американские купцы. Они скупают у плантаторов ром и сахар, продают их в Европе или Африке, из Африки везут негров, и, таким образом, "сладкая продукция" не только приносит неслыханный барыш, но и творит чудо: негры превращаются в ром, а ром -- снова превращается в негров, обогащая и купца и плантатора! В порт Сан-Хуана Василия не пускали без надзора. Его предупредили, что при попытке к бегству он будет отправлен либо на свинцовый рудник, либо на соляные промыслы, где работали "на износ" наказанные рабы и прочие смертники. Баранщиков знал понаслышке, что работали там и "мийтосы" -- южноамериканские индейцы племен майя, кечуа, аймара и других, -- несшие для испанцев тяжкую трудовую повинность -- "миту". Она заключалась в том, что индейские племена должны были выделять большие группы сильных молодых людей для испанских рудников и плантаций, на постройку зданий, на прокладку дорог. "Мийтосы", как правило, погибали от лишений, вдали от родины, и почти никто из них не возвращался. Поэтому при отправке молодых людей на "миту" родные и близкие прощались с уезжающим, как на похоронах. Именно против "миты" и поднял восстание индейский вождь Тупак Амару Второй, но даже упомянуть вслух это имя -- значило подвергнуть себя участи "мийтосов". В доме коррехидора слуги бледнели при одном только слове "рудник". Василий Баранщиков дал зарок -- не пить, чтобы никогда в жизни не дать вину власти над собой. И хотя дворецкий Себастьян частенько предлагал московиту пропустить чарочку -- тот упорно отказывался. Нередко случалось ему ловить на улице многообещающие взгляды хорошеньких жительниц предместья, но эти здешние красавицы казались Василию такими же чужими и "ненастоящими", как местная экзотическая природа. Так протекли целых полтора года. Снова наступал сезон дождей, когда тяжелые тучи заволакивали вершину Сьерры-де-Лукилло и по нескольку раз в день принимался идти крупный южный дождь. С утомительным однообразием он стучал по крышам строений и тугим пальмовым листьям в саду и надолго прогонял скучающих испанских дам с открытых террас, садовых лужаек и площадок для игр. Но в самом начале дождливой поры выдалось однажды на редкость ясное погожее утро. Оно застало Василия в предгорьях. С топором на плече шагал он к дальней лесосеке у подножия гор: в доме, на беду, запас дров кончился, и дворецкий послал Василия на помощь неграм, рубившим деревья на склонах горных отрогов. На этот раз и сама хозяйка, большая любительница верховой езды и дальних прогулок, воспользовалась хорошей погодой и лично отправилась верхом в предгорья, взяв с собой двух конных провожатых. На лесосеке она врасплох застала негров-лесорубов спящими в шалаше. Сеньора была не злая женщина: она обещала ничего не говорить генералу о таком проступке, если хороший воз сухих пальмовых дров для каминов будет к вечеру доставлен домой. Ведь сеньор коррехидор уже не молод, и холодными вечерами ему необходимо погреться у жарко пылающего камелька! Негры взялись за топоры, а сеньора губернаторша, оставив провожатых присмотреть за ленивыми лесорубами, одна поехала назад. Она благополучно миновала все трудные спуски на отрогах гор и внизу пустила коня в галоп по тропинке. Путь ее лежал между густыми зарослями колючего кустарника. Здесь лошадь сеньоры испугалась огромной черепахи, выбравшейся погреться на солнышко. Лошадь шарахнулась в кустарник, осела на задние ноги, и тысячи колючек вонзились ей в круп и брюхо. Животное рванулось, сбросило всадницу и понеслось по тропе. Навстречу ей шагал Василий Баранщиков. Он первым заметил знакомую лошадь под дамским седлом, без наездницы. Василий подставил плечо несущейся вдоль изгороди лошади, больно ушибся, но поймал поводья и остановил коня, дрожащего и покрытого пеной. Держа лошадь в поводу, он пошел по следам и вскоре увидел сеньору, сидящую на земле. Он осторожно поднял ее на руки, испуганную, ошеломленную падением, в изорванной амазонке и с ушибленной ногой. Сесть в седло она не могла. До дома было далеко, кругом -- безлюдная местность, а погода успела испортиться. С гор сползла туча, и скоро полил дождь, превратившийся в тропический ливень с грозой. Заметив невдалеке корраль для скота, а за его изгородью -- пастушескую хижину, Василий внес туда неудачливую наездницу, устроил ее поудобнее на ложе из сухих трав и хотел вернуться к лошади, но оглушительный удар грома совсем перепугал сеньору. Лошадь сорвалась с привязи и ускакала, а женщина в страхе прижалась к своему спутнику. Несколько часов, пока не утих ливень, провели они в пастушьей хижине. Василий сумел развести огонь и подсушил мокрый наряд сеньоры. Когда стемнело, тысячи летучих мышей закружились над одинокой хижиной. Сеньору пугал бесшумный полет этих ночных существ, трепет их серых крыльев, мелькание в отсвете костра маленьких ушастых головок. Невольно ей пришли на память страшные легенды о здешних летучих мышах-вампирах, высасывающих кровь у мулов, коров и даже людей. Слуги говорили: мыши-вампиры проделывают без боли очень маленькую ранку и высасывают столько крови, что человек или животное может заболеть и даже погибнуть. Разумеется, сеньора ни за что не соглашалась остаться здесь в одиночестве, пока Василий сходит за людьми или экипажем. Поэтому пришлось ему донести хозяйку до города. Они вернулись, когда в генеральской вилле уже снаряжалась целая экспедиция для розысков хозяйки дома. Через несколько дней после этого происшествия пожилая сеньора Матильда, дуэнья и наперсница донны Марии, поверенная всех ее секретов, осторожно вручила невольнику-московиту ключик от потайной двери одного укромного покоя в доме, уединенного и очаровательного... Василию пришлось с тех пор сопровождать хозяйку на долгих прогулках. Все чаще повторялись и тайные встречи в доме. Человек не болтливый и скромный, Баранщиков никому не выдал тайны, но дуэнья сеньоры решила, что ее молчание госпожа оплачивает недостаточно щедро! Сеньора Матильда возмечтала превратить чужой секрет в источник столь большого дохода, что донна Мария вскоре оказалась не в силах выполнить стремительно растущих требований. И тогда осталось одно -- расставание! Нужно было отправить московита из дому, отпустить его на волю. Сначала генерал и слышать не хотел о свободе для руса, но сеньора мягко и властно добилась своего: Василию был выдан форменный паспорт на имя московитянина Мишеля Николаева, а донна Мария из личных средств снабдила отпущенного невольника небольшой денежной суммой. Разумеется, такое внимание к простому рабу, каких у генеральши было несколько сотен, не может объясняться лишь неожиданно появившимся у сеньоры сочувствием к семье московита. В своей книжке "Нещастные приключения" Баранщиков именно так поясняет новый счастливый поворот судьбы. Но тайну выдает само исключительное участие сеньоры в освобождении клейменого раба, стоившего генералу около тысячи рублей золотом на русский счет, -- такова была в Вест-Индии цена двух сильных негров. И вот Василий Баранщиков -- снова вольный человек, в хорошей одежде, с испанским паспортом и испанским золотом в кармане. Прощальный взгляд из-под длинных ресниц провожает его в дальнюю дорогу. За этот взгляд не один знатный сеньор скрестил бы шпагу со своим соперником! Впервые Василий без опаски и помех спускается в порт Сан-Хуан. У набережной стоит генуэзская бригантина. Через несколько суток она отваливает -- так сказали Василию матросы. Ура! Капитан-генуэзец не прочь взять Мишеля Николаева матросом верхней команды. Вознаграждение скромное, но вместе с золотом сеньоры Марии его хватит, чтобы добраться от Генуи хотя бы до границы российской на Днепре или Двине либо до селений казаков донских в южных степях. А там, дома, как говорится, и стены помогают! Не пропадет на Руси купец нижегородский! Наступил час отплытия. Василий стоял на вахте вместе с молодым венецианцем, матросом Антонио Ферреро, с которым успел подружиться. Звезды загорались над океаном, прибой бесновался и кипел у скалистых мысов острова Пуэрто-Рико, обрушивая свой гнев на каменные твердыни. Вглядываясь в очертания Сан-Хуана, в тысячи мерцающих огоньков города, Василий, как ни старался, не мог найти одно окошко, откуда следили сейчас за кораблем погрустневшие глаза. Взгляд их долго не отрывался от темнеющего, нефритового моря, пока не перестал различать между зеленоватыми звездами желтый светлячок топ-огня на мачте генуэзского парусника... Вновь обращенные Над генуэзским кораблем медленно отгорали необыкновенные, шелками шитые морские зори, сгущались и расходились тучи; когда багровый шар показывался из-за синих волн океана, судно бежало ему навстречу, и тени парусов закрывали корму. Вечером огненное светило тонуло за кормой в пылающем океане и закатные тени лежали на баке -- носовой палубе. Все шло хорошо. Наступление нового 1784 года экипаж отпраздновал уже близ африканских берегов, недалеко от Геркулесовых, или "Мелькартовых", столпов, как в старину моряки называли каменные врата к Средиземному морю -- Гибралтарский пролив. И именно здесь, на пороге Европы, его поджидало несчастье! Однажды на рассвете капитан заметил судно, которое летело наперерез курсу итальянского корабля. А подзорную трубу виден был облеченный рангоут и скошенные паруса. Флага нельзя было различить, но у капитана уже зародились недобрые предчувствия. Он знал, что вест-индские товары в его трюме -- самая завидная добыча для пиратов: сахар, пряности, ром, табак, выделанные кожи. Знал капитан и про лихих турецко-алжирских пиратов, главарю которых, алжирскому бею, многие государства Европы, например Швеция и Дания, Королевство обеих Сицилий, некоторые вольные города Ганзейского союза, платили дань, за что получали от бея особый паспорт. Он служил защитой при встрече с турецко-алжирскими морскими разбойниками. Такого паспорта генуэзская бригантина не имела. Капитан ее надеялся, что ему просто удастся избежать встречи с корсарами, наводящими ужас на все Средиземное море. Захваченные пиратами суда и грузы шли на продажу, а экипажи и пассажиры безо всякого снисхождения продавались в рабство. За иных турки брали богатый выкуп, за остальных -- выручали немалые деньги на невольничьих рынках. Генуэзскому капитану случалось видеть эти рынки в Стамбуле, Смирне, Алжире и во многих других портовых и приморских городах. Чужое судно постепенно приближалось. Уже можно было распознать в нем большую турецкую галеру, шедшую под всеми парусами при убранных веслах. Капитан бригантины, чтобы уклониться от опасной встречи, положил руля на четыре румба вправо, под крутой бейдевинд. Расстояние между кораблями начало расти. Будь ветер попутным -- бригантина и с полными трюмами ушла бы от пиратов, но, видимо, турецкий моряк знал толк в здешней погоде! Отставая все больше от итальянцев, турки упорно продолжали преследование, видимо рассчитывая на благоприятную для них перемену ветра. И действительно, к полудню, когда далеко отставшая галера лишь чуть заметным пятнышком темнела на западе, ветер утих совершенно. Наступил полный штиль, паруса итальянской бригантины беспомощно повисли на реях, словно крылья смертельно раненой птицы. Весь экипаж -- капитан, боцман, матросы и корабельный кок, всего восемнадцать человек, -- столпился на палубе. Чуть заметно зыбился океан. Длинные плавные валы этой мертвой зыби слегка покачивали корабль, равномерно и монотонно всплескивая и журча за кормой, у руля. Казалось, будто судно все же движется и уходит от грозной опасности... Увы! Стоило взглянуть на сникшие паруса -- и надежда на спасение гасла. Между тем на турецкой галере гребцы по команде опустили весла на воду. Вскоре удары многих пар этих тяжелых весел стали слышны людям на бригантине. Донеслись выкрики на чужом языке. Вот галера уже в одном кабельтове от генуэзского парусника. Видны сизые дымки на борту... Это курятся фитили у турецких канониров. Василий насчитал у противника одну... две... три легкие пушки... Вот поднялся из воды весь ряд весел с одной стороны. Поворот! На носу, на корме, на палубе толпятся бритоголовые усатые люди в фесках и чалмах. Сверкает на ясном послеполуденном солнце турецкое оружие -- клинки, пистолеты, ружейные стволы... А на генуэзском корабле -- все будто оцепенели. На борту бригантины не было пушки, команда не имела никакого огнестрельного оружия. Ничего не предусмотрели хозяева судно -- даже священника или хоть завалящего монаха-капеллана не имелось, чтобы по всем правилам помолиться о даровании попутного ветра при встрече с опасным врагом! Молитву перед едой обычно читал в пути сам капитан, перемежая "божественные" слова с морскими ругательствами, чем неизменно вызывал оглушительный хохот команды. А нынче и капитан забыл, видно, о небесных силах: с побелевшим лицом, держа в руке ненужную уже подзорную трубу, вглядывается он простым глазом в очертания неприятельской галеры и чувствует себя кроликом, глядящим в разинутую пасть удава. Только младший матрос, Антонио Ферреро, не поддался тупому отчаянию. В черных глазах венецианца, который был еще так молод, что в прошлом рейсе шел юнгой, Баранщиков заметил выражение непримиримой ненависти. Правую руку Антонио прижимал к поясу. Глядя на юношу, и нижегородец стряхнул с себя гнетущее оцепенение и встрепенулся. -- Что ж, неужели так и помрем под ятаганами, словно скотина безответная? -- пробормотал Баранщиков по-русски, обращаясь не то к товарищам, не то к самому себе. Кое-кто из матросов обернулся на звук его голоса. Василий машинально опустил руку к правому колену... Увы! Нет на нем добротных российских сапог с яловыми голенищами, где чуть не с мальчишеских лет покоился булатный тесачок, а носить морской складной ножик за пазухой он так и не приучился. Поздно спохватился теперь! В ту же минуту тень вражеских парусов заслонила солнце. Раздался глухой треск. Деревянные борты сшиблись, бригантину сильно качнуло... и замелькали через фальшборт чужие ожесточенные лица. Многие разбойники зажимали кривые клинки в зубах, а в руках держали пистолеты. Прогремело несколько выстрелов. Все кончилось в считанные минуты. Турки, не встретив сопротивления, быстро овладели кораблем и заполнили всю палубу. Даже запах сразу сделался другим, непривычным: тут и острая вонь разгоряченных тел, и чеснок, и кофе, и резкая струйка гари от пеньковых фитилей, и пороховой дым... В глазах Василия так и мельтешили чужие коричневые лица, острые бородки, руки с ятаганами, шаровары, сапожки с загнутыми вверх носками. Вот с металлическим грохотом полетели на палубу, у самого борта, странные боевые топорики на длинных шестах. Там, где у простого топора -- обушок, у этих, у турецких, -- острый крюк. Догадался Василий, что это специальное оружие морских разбойников: топором -- вражеский борт рубить, крюком -- галеру к его борту подтягивать при абордаже. Нынче они не понадобились -- их просто отшвырнули на палубу. Василий видел, как два турка повели куда-то генуэзского капитана, видел, как с галеры на бригантину, звякнув, полетели железные цепи, кандалы и оковы, как на палубе одному за другим турки вязали руки матросам-итальянцам. Пиратов было вдвое больше, чем пленников, и уже схватили сзади за локти самого Василия Баранщикова, как вдруг один из врагов, дико взвыв, зажал ладонью раненый бок. Это венецианец Антонио Ферреро изловчился-таки пырнуть ножом самого рослого турчанина. В тот же миг ударил турецкий пистолет, и молодого венецианца поволокли к трюму. На палубном настиле остался багровый след -- кровь сочилась из простреленного плеча Антонио, но он извивался, пытаясь вырваться, и выкрикивал проклятия, суля туркам гибель от венецианских боевых судов. В тот год венецианская республика успешно воевала на море с оттоманской Портой, хотя и ослабела былая мощь богатой республики. Рвануться на помощь товарищу Баранщиков не успел: сильный удар по голове сбил нижегородца с ног. Двое турок уселись на нем верхом, и кузнец быстро заклепал на ногах тяжелые железные кандалы. Потом и Василия сволокли в трюм. Больше суток пролежали в темном трюме турецкие пленники, без пищи, без воды. Перед наступлением следующей ночи, когда пленники так обессилели, что еле-еле могли держаться на ногах, всех вывели на палубу. Осмотр произвел сам пиратский капитан, немолодой полнотелый турок с одутловатым лицом и крашеной бородкой -- Али-Магомет-ага. Его белую чалму украшал необыкновенно крупный изумруд редкостного ярко-зеленого оттенка. За широким поясом золотого шитья торчали пистолеты и кинжал с такой дорогой рукоятью, что, вероятно, она одна стоила всего остального оружия пиратской шайки. Капитан определял участь пленника: кому быть гребцом на галере, кому идти на продажу в турецкие или иные владения, кому -- в хозяйство самого Али-Магомета. Не торопясь, соблюдая важность вельможи-османа, Али-Магомет-ага прошелся вдоль шеренги обессиленных людей, связанных или скованных, не успевших еще привыкнуть к солнечному свету после темноты корабельного трюма. Капитан сразу обратил внимание на голубоглазого пленника, который был на полголовы выше остальных и пошире в плечах. Растрепанная русая бородка, которую Василий отрастил после датской солдатчины, резко выделяла его лицо среди безусых и безбородых итальянцев. -- Урус? -- спросил Али-Магомет, обращаясь к пленному. Получив утвердительный ответ, довольный капитан ухмыльнулся, промурлыкал "якши!" и двинулся дальше вдоль шеренги. Василий с трудом узнавал бригантину. Вместо привычного порядка, который соблюдался на корабле в течение всего рейса, Баранщиков видел теперь грязное и запущенное судно, беспорядочно разбросанные, порванные при абордаже снасти, запекшуюся кровь на палубном настиле. Генуэзского капитана среди пленников не было -- видимо, турки уже решили его судьбу: только богатый выкуп мог вызволить его из турецкой неволи. А остальные пленники? К Али-Магомету подошел его помощник, худой жилистый человек по имени Рюштю-бей. В руках у него пленники сразу заметили ременную плеть на короткой рукояти из козьей ноги. Поигрывая этой плетью, он угрюмо уставился на пленников. -- Спроси гяуров, -- повернулся Али-Магомет к Рюштю-бею как переводчику, -- спроси их, имеются ли среди них здравомыслящие и разумные люди, готовые без принуждения, добровольно принять ислам? По шеренге прошло движение. Все глаза уставились в землю. Здравомыслящих явно не находилось! -- Объясни им, -- недовольно продолжал Али-Магомет, -- если свет истинного учения пророка озарит их сердца, то, может быть, милосердный Аллах простит им прежние заблуждения и позволит раскаявшимся вкусить блаженство небесного рая вместе с правоверными. Пусть они знают, что ко всем вновь обращенным мы бываем мягкосердечны и милосердны, а упорствующим придется... долго жалеть о своем упрямстве! Рюштю-бей перевел, но никто из пленников не поднял взгляда, не вымолвил ни слова. Али-Магомет еще более насупился -- и указал рукой на раненого венецианца. Тот еле держался на ногах. -- Вот этот дерзкий юноша вчера насмерть ранил нашего любимого воина Селима. Спроси его, Рюштю-бей, желает ли он искупить вину вступлением в ряды правоверных воителей ислама? Он мужественно сражался вчера, трусость чужда его сердцу. Под знаменем пророка он может стать достойным воином. Что он говорит в ответ на мои слова? Двое стражников подхватили связанного пленника под руки, и Рюштю-бей приблизился к нему. Но он даже не успел закончить перевода, как произошло нечто неожиданное... Связанный венецианец изогнулся, рванулся из рук стражников и головой ударил переводчика в живот. -- С врагами отечества моего я не торгуюсь, я их убиваю! -- крикнул он. Падая у борта вместе с Рюштю-беем, юноша пытался столкнуть переводчика к чугунным кнехтам, около которых не было перил: смельчак намеревался броситься в море вместе с одним из своих врагов! Но замысел был непосилен для ослабевшего юноши. Турки оттащили Рюштю-бея в сторону, а венецианца притиснули к палубному настилу. Переводчик вскочил на ноги, хлестнул ношу плетью, а взбешенный Али-Магомет только рукой махнул. Пираты беспощадно избили пленника, а затем швырнули истерзанное тело за борт. Несколько секунд еще можно было различить под водою коричневато-белое пятно. Василию почудилось, что там еще пузырится розовая пена... Али-Магомет рассвирепел не на шутку. -- Всех -- гребцами на галеру! -- кричал Али-Магомет. -- Покажи им, Рюштю-бей, как твои надсмотрщики умеют обращаться с бичами! Ведите их! Нет, стойте! Большого уруса и вот этих троих, что посильнее, оставьте на бригантине... Эй, принести сюда кол да заострить его получше! Остальных -- ведите на галеру! Вели приковать их к веслам, Рюштю-бей. Двенадцать наших старых гребцов, чьи места займут эти нечестивцы, пусть перейдут сюда, на бригантину, матросами. Матросов-итальянцев повели на галеру. Полуголые гребцы-галерщики перешли на борт бригантины и принялись разбирать снасти, не обращая никакого внимания на четырех невольников, оставленных Али-Магометом на палубе бригантины. Скованные, они стояли у стенки рубки, глядя вслед товарищам. Тех уже усаживали в галерном трюме, к огромным веслам. Али-Магомет, поигрывая рукоятью своего великолепного кинжала, заканчивал распоряжения. -- В Хайфу ты поведешь галеру, Рюштю-бей, а я -- бригантину. Ты пойдешь в кильватере, чтобы прикрыть бригантину с кормы. Когда с помощью Аллаха мы достигнем залива Акки, я разделю добычу и новых невольников между воинами. А вот эти четверо будут сейчас же преданы казни на радость моим доблестным воителям, если они тут же, на месте, не примут истинную веру. Позвать сюда с галеры имама Рашида! Вскоре к Али-Магомету подошел бочком, семенящей старческой походкой турецкий мулла. Его остроконечная бородка отливала бронзой, лицо, покрытое морщинами, было хитрым и насмешливым. -- Привет тебе, Рашид-имам, да продлит Аллах твои дни на земле! А ты, мудрый Рюштю-бей, поясни мои слова проклятым гяурам. Если они через пять минут не приступят к обряду посвящения -- участь их будет пострашнее того, что они видели сейчас. А, вот и кол! Отличный, острый, смазанный жиром кол! Вы его видите, гяурские псы? Вам загонят его в тело, если я услышу дерзновенное "нет". Начни с большого уруса, Рюштю-бей! Спроси его, желает ли он жить у меня в доме добрым мусульманином или медленно издохнуть на этом великолепном колу? -- Будь ты проклят, ирод! -- в ужасе пробормотал Баранщиков, глядя на орудие чудовищной казни. -- Господи всеблагий, прости раба твоего, зане слаб духом, чтобы в великомученики записываться. А коли жив буду -- замолю невольный грех! Али-Магомет от нетерпения даже ногой притопнул. -- Ну, что, принимает он ислам или нет? В смертельной тоске нижегородец обвел взглядом своих товарищей. Все три генуэзца глазами молили Василия покорить злой неизбежности. Один из итальянцев прошептал, чуть шевеля бледными губами: -- Покорись, Мишель. Не губи себя и нас. Скажи ему: да! Выпрямившись во весь свой богатырский рост, Василий Баранщиков хмуро взглянул на рыжебородого имама и проговорил внятно: -- Мало нас, чтобы силе вашей противиться. На ваши головы -- и грех. Делайте, что задумали, мы насупротив пойти не можем... -- Аллах-ху-экбэр! -- традиционный этот возглас магометанского муэдзина доносился на бригантину с галеры. Марсовая бочка служила там и минаретом... Вечерний намаз в стороне от турецкой команды совершали и вновь обращенные мусульмане. Все четверо были наголо обриты и уже получили тюбетейки. Они стояли на коленках по-турецки, подстелив под ноги небольшие коврики-дастарханы. Сознание греховности всего, что он дал проделать над собою, наполняло Василия Баранщикова жгучим чувством стыда, боли, обиды. Впрочем, для турок он был уже не Мишелем Николаевым. Теперь и он, и его товарищи итальянцы получили новые, магометанские имена. В память турецкого воина, раненого храбрым Антонио и к ночи умершего от потери крови, Василий был наименован Селимом. Рядом с "Селимом" стоял его новый духовный пастырь, мулла Рашид-имам. Он подсказывал неофиту слова мусульманской молитвы. Василий бормотал за ним: -- Ля иллях иль алла... Магомет пророк Аллы... Ля илляга, илляла... Механически повторяя вслух малопонятные слова, Василий Баранщиков с огромным трудом удерживался, чтобы не осенить себя крестным знамением, привычным с младенчества, и про себя думал: -- Родный батюшка, родная матушка, царствие вам небесное, да будет вам пухом земля наша отеческая, российская. Братцы мои родные, жена моя честная, православная, верная! Гадал ли, думал ли когда ваш покорный сын и честный муж турчином соделаться? Держал ли в малом разуме своем грешную мысль от православной веры отступиться? Дай, господи, силы от злодеев утечь, грех свой невольный искупить и к Европиям Российским воротиться! Да, легко сказать, утечь, воротиться. Кругом предвечернее море, синее, подобно драгоценному камню сапфиру. Безбрежное и огромное, как безоблачное небо. По-прежнему, будто ничего и не изменилось на злополучном корабле, освещает его с кормы закатное солнце, багрянит корабельные реи и паруса. Чуть поскрипывают мачты, чертя верхушками синеву небесного шелка. Две голубые бесконечности, море и небо, непостижимо отраженные одна в другой, баюкают, качают, влекут к заповедной, вечно ускользающей черте горизонта генуэзскую бригантину. А на ее палубе пригорюнился пленный нижегородец, нареченный Селимом. Думает он свою невеселую думу. Рука у него болит, распухла и саднит: Али-Магомет для верности повелел немедля заклеймить Василия Баранщикова изображением солнца на правой руке -- знаком принадлежности Селима к домашнему хозяйству самого капитана. И струятся по щекам обритого, опозоренного человека горькие злые слезы обиды. Из турецкой неволи Зной. Неумолчный крик цикад, сверчков ,древесных лягушек. Дорога покрытая светлой пылью и лишенная тени, опалена южным солнцем, не знающим пощады. Колючие кустарники у дороги так запылились, что стали из зеленых серыми. И по этой знойной, каменистой дороге бредет, озираясь, Василий Баранщиков, белый раб "эффенди реиса", то есть морского капитана Али-Магомета-аги. Раб в побеге! Не выдержав " печали об отечестве своем России, христианской вере, жене и малолетних детях, незабвенно в сердце его обращавшихся", ["Нещастные приключения", изд. III, 1793, стр. 28.] он отважился на плохо подготовленный, необдуманный побег. Просто почувствовал, что за ним уже не так зорко следят, увидел открытые ворота пустого в тот миг двора, за воротами -- пыльную дорогу к лесистым предгорьям. Увидел странников, бредущих куда-то по этой опаленной зноем дороге... Василий кинулся в каморку, швырнул в дастархан несколько лепешек, запихал в тот же узелок свой гишпанский пашпорт, припрятанный в подкладке халата, прихватил несколько серебряных монет и ложку. И вот он -- за воротами. Обгоняя других путников, он миновал древнюю стену города Хайфы, чуть задержался на перекрестке, выбрал дорогу поглуше, направлением на северо-запад, и снова зашагал. Так брел он целый день и всю ночь. У него не было никакого плана, как действовать дальше, не было и ни малейшего представления о дороге "домой". Он просто уходил от унижений, слепой тоски, от неволи в доме богатого и знатного турка. Шел поистине "куда глаза глядят", в тайне надеясь на какой-нибудь счастливый случай, на "указующий перст божий". Надеялся он и на то, что турецкий капитан, или "реис", как говорят турки, не станет тратить средств и времени на розыски и поимку белого раба. Дескать, хватит с него и тех, что остались! Ошибся Василий Баранщиков в своих наивных расчетах на "перст божий". Его уже разыскивали! Капитан Али-Магомет разослал конных и пеших гонцов, которые оповестили турецкую полицию, жителей окрестных селений, чайханщиков при дорогах. И когда иссяк у Василия скудный продовольственный запас и он с робостью заглянул в первую же придорожную харчевню, ютившуюся рядом с грязным караван-сараем, оповещенные ищейки опознали его сразу... С хитрой улыбкой хозяин харчевни приглашает пройти в чуланчик за кухней. Здесь находятся какие-то люди в фесках. Перед Василием они униженно и церемонно кланяются, просят показать правую руку выше локтя. Ухмыляются при виде клейма с изображением солнца... ...По прошествии нескольких часов после опознания во двор эффенди Али-Магомета въезжают двое всадников. У одного зажата в руке нагайка, у другого приторочена к седлу веревка, а к ней за кисти скрещенных рук привязан Василий Баранщиков, непокорный турецкий раб Селим. Ворота закрываются, Али-Магомет сам выходит на крыльцо, улыбается, оглаживает бороду. Сбегаются верные слуги и домочадцы капитана: сейчас начнется потеха, воротили беглеца уруса! Вот он, пропыленный и потный, истомленный долгим пешим путем, стоит перед хозяином, глядит в землю и молчит. -- Почему ты задумал бежать от меня, Селим? -- ласково и вкрадчиво спрашивает реис. -- Разве тебе не хватало пищи? Скажи мне, непокорный раб, почему ты бежал? Или для тебя новость, что побег влечет за собой смертную казнь раба? -- Заблудился я, а не бежал! -- отвечает пленник. Он отлично знает турецкие законы. За мелкую кражу здесь рубят руку, за побег полагаются такие побои, после которых человек уже не может ходить: бьют палками по босым пяткам, калеча кости стопы. При повторном побеге -- смерть! Ласковый голос хозяина не обманывает Василия. Если отпереться не удастся -- искалечат ноги! -- Так ты не бежал, Селим? О, я верю тебе, мой добрый слуга! Бежал от меня не ты, ибо ты благоразумен и трудолюбив, тебя увели от меня твои глупые непокорные ноги. Мы их и накажем, а не тебя, добрый Селим! Эй, дать этим непокорным ногам сто палок из лучшего самшитового дерева, самого твердого дерева нашей благословенной страны! Сто палок ему, поняли? Ну, что вы стоите, собаки? Он же связан, этот большой урус!.. ...Прошло больше месяца со дня зверской экзекуции, которой Василий Баранщиков был подвергнут на дворе Али-Магомета, в присутствии самого хозяина дома. И хотя работа домашних палачей была проделана с усердием, изувеченные ноги стали подживать! Целый месяц Василий передвигался только ползком, на коленях, словно безногий. При каждом движении он глухо стонал от невыносимой боли, и никто не смел помочь ему из опасения впасть в немилость у хозяина. Наконец самая молоденькая жена из гарема Али-Магомета полюбопытствовала заглянуть в окошечко каморки, разглядела страшные ступни пленника и, преисполнившись жалостью к Селиму, тайком принесла ему пучок целебной травы. По совету женщины Василий стал прикладывать мелко иссеченную, смоченную водой траву к больным подошвам, и боль как будто стихала. Но еще нечего было и думать о том, чтобы встать в рост и удержаться на ногах. Изредка в каморку к наказанному беглецу просовывал голову и сам хозяин. Он являлся, чтобы развлечь себя шуткой над незадачливым беглецом урусом. -- Как чувствуют себя твои ноги, Селим? Они поумнели, не так ли? Теперь они не скоро осмелятся покинуть наш благословенный город Хайфу? Чем же ты лечишь их? О! Откуда эта трава? Василий кое-как облекает ответ в слова чужого языка: -- Эту траву милосердный Аллах вырастил на глинобитном полу моей каморки и приказал мне прикладывать ее к ранам. -- О, мой урус Селим умеет шутить! Лекарственную траву, верно, принес ему кто-нибудь из прислуги... Не таятся ли в ней любовные чары? Где же она у тебя тут растет? -- Аллах за одну ночь вырастил для меня пучок этой травы, которая таит не чары, а силу. Изобильно родится она в России, прямо на полях, и русские пер"д боем любят поесть этой травы. Поэтому они и побеждают своих врагов на суше; и на море тоже, о мой повелитель! -- Гм, ты говоришь о наших поражениях, русская собака! Что ж, ешь побольше этой травы, и я пересажу тебя на галеру, когда мы пойдем топить русские корабли. Дом Али-Магомета красовался среди великолепного сада, занимая обширный прибрежный участок. С террас этого турецкого дворца и из садовых беседок был хорошо виден порт Хайфы. Даже из оконца своей каморки Василий Баранщиков мог иногда различить флаги кораблей. Полулежа на грязной соломенной подстилке, поглядывая в оконце на рыжие скалы побережья и далекие горные леса, на пену прибоя и сутолоку мелких судов в порту, Василий Баранщиков теперь ясно понимал всю безнадежность своего первого необдуманного побега. -- Без разума наутек пустился, попусту жизнью и здоровьем рисковал, -- говорил себе Василий. -- Только ноги сгубил понапрасну. Но все равно -- от этих иродов утеку! Порт! Море! Вот моя надежда на спасение. По-сухопутному и пробовать отсюда не стоило, а море -- спасет! Только не нужно, чтобы на дворе догадались насчет выздоровления моего: ведь ожили ноги-то, слава те господи! Однажды Василий выполз из каморки и остановил мальчика-водовоза, доставлявшего на ослике воду для кухни. -- Эй, Гасан! Пожалей мои избитые ноги! Я хочу купить себе мягкие туфли и не имею сил добраться до базара. Если ты позволишь доехать туда на этом ослике, я и тебе куплю какую-нибудь обнову. -- Купи лучше себе туфли помягче, бедный Селим! -- отвечал маленький турчонок. -- Не нужно мне никакой обновки. Мне жаль тебя! Только возвращайся скорее с базара, чтоб меня не наказали. -- Я подарю тебе целый пиастр, добрый Гасан, ты получишь его вместе с осликом. Да благословит тебя Аллах, если ты поможешь мне забраться на это упрямое животное. Ох! Ох! Мои бедные ноги! И Василий Баранщиков, погоняя осла прутом, выехал за ворота. Вскоре он доехал до базара и смешался с пестрой говорливой разноплеменной толпой. На этот раз он не остановился поглазеть на горы фруктов и орехов, груды тканей, полки с затейливой посудой и утварью. Не рассматривал он и красивых одежд на прилавках, ни вкусных блюд на жаровнях. Он не задержался, против обыкновения, даже у того многолюдного уголка на базаре, где продавцы в чалмах и фесках предлагали покупателям женщин-невольниц. Василий всегда сердечно жалел этих бедных пленниц, похожих на птиц, посаженных на прутья решеток. Особенно запомнилась ему одна красавица-грузинка. До своего неудачного побега он не раз пробирался на базар Хайфы, чтобы тайком полюбоваться на бедняжку. Пожилой турок, владелец женщины, просил за ее баснословную цену, достаточную, чтобы купить здесь или в любом другом портовом городе на побережье Палестины или Сирии целый дом с виноградником и тенистым садом. Турок и слышать не хотел о скидке. Пленница всегда сидела на арбе, возвышаясь над толпой, которая бесцеремонно глазела на красавицу. Изредка грузинка чуть приподнимала свое склоненное лицо, и Баранщиков мог видеть ее черные грустные очи. Василий заметил, что хозяин обращался с пленницей ласково и уговаривал ее не печалиться: либо опасался за ее красоту, либо, может, и впрямь жалел красавицу, как крестьянин жалеет овечку, которую ведет на рынок... С тех пор прошло уже больше месяца, грузинской пленницы, конечно, уже не могло быть на прежнем месте: знать, давно уже тешится ее нежной красой какой-нибудь турецкий богач с крашеной бородой... Василий, глядя на то место, где он привык видеть арбу с пленницей, поторопился поскорее миновать базар, поминутно окрикивая прохожих и понукая ленивого осла. Наконец, оставив животное у какого-то арабского торговца пряностями, Баранщиков, хромая вышел к берегу и очутился в порту. Неспроста пустился он нынче в это путешествие: еще из окон своей каморки он вчера приметил не совсем обычный флаг на гафеле входившей в бухту шхуны. Формой своей этот флаг напоминал церковную хоругвь... Радостное предположение мелькнуло у Василия: не русское ли судно? Любой ценой решил он проверить свою догадку. И вот он в порту Хайфы. Когда Василий ступил на береговую гальку, от незнакомого судна как раз отвалила шлюпка. У Василия замерло сердце: на судовом флаге как будто полоскался в небе православный крест! Шлюпка пришвартовалась к берегу неподалеку, из нее выбрался на песок черноволосый человек с мясистым носом и веселым, очень красным лицом. Человек этот, только ступив на твердую почву, сорвал с головы шляпу, обернулся к востоку, на лесистые горы "земли Ханаанской", и троекратно перекрестился. -- Батюшки! Святым истинным православным крестом осенился! А я-то грешный!.. -- горестно подумал Баранщиков. Оглядевшись по сторонам и убедившись, что поблизости нет никого, Баранщиков умоляющим жестом поманил чужестранца к себе... Незнакомец оказался хозяином греческого корабля. Звали его Христофором. Пришел он в турецкую Хайфу, чтобы погрузить кое-какие товары: "сарацинское пшено" (так российские купцы именовали тогда рис), мисирские сабли, табак и благовония. Часть груза -- двадцать тонн риса -- он уже принял на борт в порту Акке. Через трое суток шхуна уходила на юг, в Яффу. Василий с огорчением убедился, что русского языка грек совсем не понимает. Объяснялся он с Христофором по-турецки, помогая себе итальянским и испанским. Но собеседники недаром были людьми купеческой профессии: они не только смогли быстро столковаться, понять друг друга, но успели в эти краткие минуты даже проникнуться взаимной симпатией. Свое сбивчивое повествование Василий закончил такими словами: -- Такова вся моя правда, друг Христофор. Коли есть у тебя в груди сердце живое -- помоги единоверцу бежать. Грек, видно, любил пошутить. Он хитро подмигнул Василию: -- Единоверцу, говоришь? Я ведь... не мусульманин, друг! Василий отшатнулся, будто его плеткой огрели. Насмешка была зла! Но грек Христофор, пошутивший столь жестоко, был добрым человеком. Он призадумался, как же помочь незнакомцу, как вызволить его из неволи. Дело-то опасное! И времени нет на долгие раздумья -- порт кишит соглядатаями. Грек вздохнул. -- Что же делать с тобой, Василий? Коли попадемся, не тебя одного, а и меня за компанию прирежут турки. Все корабли, выходящие из порта, они от трюма до клотиков осматривают. -- Помоги! -- глухо повторил Василий. -- Помоги! Ведь ты даже стоишь еще нетвердо. Как же ты сумеешь ночью до корабля добраться? -- Притворяюсь я. Ноги мои -- не больнее твоих, Христофор. Ночи нынче темные. К берегу подберусь незаметно, на корабль переплыву как рыба. А там, на корабле... Да нешто мне корабельного хозяина учить, как человека от досмотра спрятать? Нешто контрабанду не возишь? Не выдай, помоги! -- Ну, будь по-твоему, Василий. Послезавтра, ровно к двум часам ночи, приплывай на рейд, к моему кораблю. Там вернее будет, нежели у причалов, здесь -- все на виду... Только не ошибись в темноте, к другому судну не подплыви! Пожалуй, повешу я сигнальный фонарик над самым трапом, справа. А поднимешься с другой стороны, левым трапом, смекаешь? -- Чем отблагодарить тебя, друг Христофор? -- Погоди благодарить, дело-то еще не сделано. Ну а коли все сойдет благополучно, годок у меня матросом походишь, ладно? Иной платы не потребую. -- Ну что ж, уговор дороже денег. По рукам, друг! Обрадовал ты мое сердце. -- Добро! Коли сумеешь -- пашпорт спрятанный прихвати. Ступай с богом и помни: послезавтра, в два часа ночи! Странно шепчет вода, если приложить ухо к корабельному днищу во мраке трюма. Там, за просмоленной доской, ходят в черной бездне морские дива и чуда. Вот, может, сейчас подобрался эдакий морской житель к судну, остановился и колышет плавниками совсем рядом, в двух вершках от затаившегося в трюме человека... Плещется вода, булькает, ударяет в корабельный борт то глуше, то звонче. Во тьме начинает казаться, что не извне доносится этот плеск и журчание, а просочилась вода сквозь обшивку и теперь медленно заполняет трюмные недра. Нет, судно проконопачено на совесть! Каждый моряк знает, как обманчивы звуки во мгле корабельного трюма, если слушать их с устрашенным сердцем! Знает это и Василий Баранщиков, которого добрый грек Христофор укрыл в крошечном тайнике, где человеку даже повернуться трудно, А уж темнота-то непроглядная, поистине мрак египетский! Сколько же часов прошло с тех пор, как Христофор заложил тайничок доской и присыпал его "сарацинским пшеном", которое занимает почти все пространство трюма? Василию эти часы кажутся вечностью, но по звукам он догадывается, что судно еще не покинуло турецкий порт. Из дворца Али-Магомета Василий сбежал удачно: с наступлением темноты взобрался на каменную стену и, перекрестившись, спрыгнул вниз, на ту сторону. Для недавно подживших ног этот прыжок с четырехаршинной высоты был тяжелым испытанием. Кривыми улочками беглец спустился к берегу, приладил мешочек с паспортом прямо на бритой голове, подтянул порты веревочкой, заправив в них рубаху, и вошел в воду. К судну он подплыл без брызг и плеска, обогнул корабль и тихонько поднялся левым трапом на палубу. Христофор сразу свел его вниз. ...Вот оно, начинается! Сквозь щелку в стене тайника появляются искорки света. Рядом зазвучали негромкие голоса... Они все слышнее... Шаги! Турецкие таможенные стражи подошли почти что вплотную к тайнику, что-то осматривают, переговариваются. Василий замер в своей норе. Только сердце в груди стучит так, что, кажется, по всему кораблю передается этот частый глухой стук... Вот и голос грека Ха... Один из стражников берет в руку горсть рису, Василию слышно, как сыплется струйка зерна... Погрузив руку в зерно по локоть, стражник легко может нащупать тайничок... Василий пытается вникнуть в то, о чем стражники толкуют с Христофором: -- Твой корабль не так велик и прочен, как турецкие суда, -- да пошлет им Аллах попутного ветра! -- но и на твою шхуну, Христофор-ага, ты сумел погрузить немало прекрасных товаров и справедливо можешь ожидать большие выгоды. Пошлину великому повелителю правоверных, султану Блистательной Порты, ты, правда, уже уплатил, но передо мною, начальником портовой таможенной охраны, ты еще в долгу. Если ты не отдашь необходимой дани уважения мне, то я велю перерыть этот трюм и весь корабль так, что он перевернется вверх килем. Тогда я обязательно обнаружу у тебя что-нибудь запретное, не оплаченное пошлиной, и тебе придется предстать перед судом... Вникаешь ли ты в смысл моих слов, ага? Баранщиков, съежившись в своем убежище, ждет ответа. И вот -- голос грека: -- О мудрый и высокородный эффенди! Если ты вывернешь это нищее судно даже наизнанку, стражники твои не найдут в трюме ни на полпиастра запретного. Я честный грек и блюду интересы своего народа, подчиненного власти султана. Даю тебе в этом мое честное слово! Но, чтобы начальник здешней таможни убедился в моем к нему бескорыстном уважении, я готов сделать ему приношение в меру моего скромного достатка. Не примет ли эффенди вот эту золотую цепочку редкостной красоты? -- Хм, цепочка отнюдь не тяжела, Христофор-ага! Пойдем-ка поближе к трапу, к свету, я осмотрю эту вещицу... Да, цепочка, хоть и не тяжела, но она затейлива и будто сделана для одной лилейной шейки! Что ж, да пошлет тебе Аллах удачи, ибо осмотр закончен и судно твое может покинуть пределы порта беспрепятственно. Алейкум-селям, Христофор-ага! Стихает в трюме топот ног. Где-то плеснули весла. Шлюпка отплывает... Эх, таможенники! До чего же, видать, все вы похожи друг на дружку, у всех -- одна стать, датские ли вы, испанские, турецкие... Василий еще не решается постучать в стенку тайника. Но вот будто громче заплескалась вода. Сильнее заколыхался корабль. В парусах, наверху, уже явственнее слышится шелест ветра, самого лучшего ветра в мире, ветра свободы! В скитаниях Этот ветер свободы помог достичь Яффы менее чем за двое суток. Василий упросил своего нового хозяина прихватить его в Иерусалим, ко гробу господню. Христофор имел в Иерусалиме торговые дела и отправлялся туда вместе с христианскими паломниками из разных стран. Василию позволили примкнуть к этой группе верующих, которая насчитывала два десятка человек. От Яффы до Иерусалима -- верст сто восемьдесят, паломники проходят их обычно пешком. Правда, ходить в одиночку нельзя -- по дороге ко гробу господню странник может обрести гроб и для самого себя: разбойники непременно ограбят и убьют одинокого путника. В Иерусалиме Василия ждало разочарование: ко гробу господню его не допустили. Слишком высока была плата, установленная турецким султаном для входа в христианский храм Вознесения. Не собрали нужной суммы и попутчики Василия. Пришлось им лишь снаружи посмотреть на древнюю твердыню веры и отправиться восвояси, проделавши попусту многие сотни и тысячи морских и сухопутных миль. Василий так сокрушался о своей неудаче, что грек повел его к знакомому христианскому священнику, который в маленькой православной часовне исповедал нижегородца, отпустил ему грех вероотступничества и в знак освобождения Баранщикова от турецкой клятвы велел сторожу часовни заклеймить правую руку Василия, повыше турецкого клейма, изображением креста господня. Это святое клеймо стало уже одиннадцатым на теле Василия Баранщикова, и, хотя сторож причинил ему снова тяжкую боль, лишив возможности шевелить рукой в течение трех суток, все-таки ему радостно было сознавать, что на сей раз боль угодна господу! На прощание греческий священник в часовне пояснил Василию, что теперь он свободен от вины перед христианским богом, но может навлечь на себя немилость правоверных слуг Аллаха. Василий и раньше знал, что любой турок вправе убить вероотступника, как ядовитую змею. Даже касаться рукой предмета, оскверненного прикосновением отступника, строго-настрого запрещено мусульманину. Аллах, как и большинство богов, был жесток и мстителен! Обратный путь от Иерусалима до Яффы паломники проделали за трое суток. Измученные знойной дорогой, приплелись Христофор с Василием на борт своей шхуны и в тот же день отплыли в Европу... Немало разных портовых городов перевидел Василий, плавая на греческой шхуне по ласковым водам Средиземного моря. И однажды перед восхищенным нижегородцем предстала пленительная картина венецианской торговой гавани. Здесь, в знаменитом городе дворцов и каналов, в самом сердце аристократической Венецианской республики, враждовавшей с Портой не на жизнь, а на смерть, Василий Баранщиков, беглец из турецкой неволи, встретил сочувственное отношение к себе со стороны властей. В канцелярии Большого Совета, куда Василий сразу по приезде обратился за помощью, его сперва подвергли строгому и подробному допросу. Безыскусный рассказ Баранщикова о побеге из плена, измятый испанский паспорт, многочисленные клейма на теле и, наконец, страшные подробности гибели венецианского моряка Антонио Ферреро -- все это расположило чиновников в пользу "Мишеля Николаева". Венецианские власти снабдили Баранщикова небольшой денежной суммой, а главное, выдали ему официальный венецианский паспорт, чтобы облегчить Василию дальнейшее странствие к родной стране. На паспорте был напечатан геральдический венецианский лев рядом с покровителем города дожей апостолом Марком. С этим вторым паспортом Василию Баранщикову было легче наняться в венецианском порту на любое судно, идущее к российским границам. Но Василий посовестился обмануть своего благодетеля Христофора: ведь он обещал проплавать с греком год, а прошло лишь несколько месяцев со дня его побега от турок. Василий воротился на шхуну, показал товарищам свой роскошный паспорт, спрятал его поглубже м полез на рею ставить паруса. У Христофора-капитана были дела во всех портах Средиземного моря, и в каждом порту Василий справлялся, нет ли здесь консула российской державы. Наконец в Триесте консул сыскался, выслушал Василия и посоветовал ему направиться в Стамбул, турецкую Византию, к российскому императорскому послу в звании министра Якову Ивановичу Булгакову. Уж он-то, дескать, поможет! И опять портовые города, чужая речь, смуглые женщины, синие волны и тяжелая матросская работа. В плавании хотелось поскорее добраться до ближайшего порта, и невидимый берег казался желанным и манящим, пока кругам расстилалась переменчивая водная пустыня или две голубые бесконечности вновь и вновь повторялись друг в друге. А когда тяжелые якоря ложились на дно и судно замирало на месте, когда матросы, потолкавшись на берегу, спали в своих подвесных койках в кубрике и с палубы виднелся портовый городок в огнях, -- тогда властно начинал звучать в сердце Василия голос моря! Да, он стал настоящим моряком, вечно беспокойным человеком, который стремится с палубы на берег, а с берега -- на палубу, в порту ждет не дождется отплытия, а в море напряженно всматривается в даль, голубую или черную, не виднеется ли огонек или не показался ли знакомый мыс на горизонте! Конец службы на греческой шхуне был уже близок, когда корабль отдал якоря в порту Смирны. Сдавши вахту, Василий отправился в город, казавшийся издали особенно красивым. Нижегородец неторопливо шагал по нарядной улице к нижнему горожу. Вдруг он увидел знакомое лицо... Молодая женщина в полувосточном, полуевропейском наряде садилась на породистую верховую лошадь. Василий Баранщиков сразу узнал ту самую грузинскую красавицу, что запомнилась ему на базаре в Хайфе. Красивый молодой араб помог ей сесть в седло, и оба ускакали в сторону загородных дач. Видно, судьба бывшей турецкой пленницы сложилась счастливо, и Василий так порадовался за молодую женщину, будто она была ему близким знакомым человеком. Эта встреча показалась Василию как бы добрым предзнаменованием и для его собственной судьбы. Может быть, поэтому о днях своего пребывания в Смирне Баранщиков сохранил какое-то теплое, благодарное и радостное воспоминание. Путь из Смирны лежал теперь в Царьград, и как раз здесь, в магометанской Византии, окончился договорный год службы у грека. Друг Христофор отпустил своего матроса с миром, сердечно с ним распростился, но... Василий сошел со шхуны в константинопольском порту, у Нового моста через Золотой Рог, с таким же пустым карманом, с каким поднялся в Хайфе на ее борт: дела коммерческие у грека шли не блестяще, и он не смог дать матросу Баранщикову ни гроша. С сомнением осмотрел Василий свои холщовые доспехи, шаровары и матросскую куртку. Но -- делать нечего! Начистивши сапоги и водрузив на голову добытое у какого-то матроса подобие картуза, зашагал Василий Баранщиков к зданию российского посольства в Стамбуле. Однако еще в порту он услышал, что в городе свирепствует повальная моровая язва и все иностранные дипломаты и важные господа покинули зараженный Стамбул и переселились в свои загородные дачи и дворцы. Со смешанным чувством надежды, страха и радости шагал Василий по пыльным и знойным улицам Византии, даже не замечая неповторимой красы этого древнего града греческих императоров и пышных турецких султанов. Солнце жгло ему спину, когда, миновав карантин и Галатскую башню, он добрался до тенистой, нарядной улицы в Пере -- квартале посольских особняков. Встречный французский матрос объяснил ему, что здесь, на "гран рю де Пера", кварталом дальше находится дом российского посла и министра... Вот и сад российского посольства. Торжественное молчаливое здание... Магнолии в цвету... Мраморный водоем... Фонтан... и... русские слова на медной доске! Сквозь решетку садовой калитки на Василия поглядывал какой-то пожилой слуга, только что, видно, подметавший дорожки, аккуратно присыпанные песком. Не помня себя от волнения, впервые за четыре года, заговорил Василий вслух по-русски. Дворник покачал головой. -- Его превосходительство на мызе пребывать изволят, на берегу. Бююк-Дере местечко называется, верст тридцать отсюда. В городе-то, вишь, поветрие моровое, чай, сам слыхал? Вздохнув, Баранщиков пустился в далекий путь. Миновав Перу -- посольский квартал города, по крутой, но удивительно красивой дороге, через Бешикташ и Ортакей, шагал он к посольской мызе. Дорога вела мимо летних султанских дворцов, мечетей, увеселительных киосков и бесчисленных фонтанов, метавших в голубую высь серебряные копья своих струй. Через три часа, измученный жарой и голодный, добрался он до берегов Босфора, увидел издали грозный замок Румели-Гиссар, а напротив, по ту сторону узкого здесь пролива, другой замок-крепость -- Анадоли-Гиссар. Сейчас его не трогала чарующая красота босфорских берегов, их отвесными скалами, стройными кипарисами, лаврами и вековыми платанами, таинственными развалинами старых башен, великолепными садами и дворцами турецкой знати. Такой роскошной панорамы Баранщиков не видывал нигде за всю свою жизнь. Но в эти минуты он был равнодушен к ней и размышлял только об одном: как бы добраться до посла. Наконец открывается перед ним нарядная мыза. Василий одергивает на себе потную рубаху, приглаживает мокрые волосы и, подергав козырек картуза, стучит бронзовым молоточком в начищенную бронзовую дощечку на двери. Через минуту дверь тихо приоткрывается, из нее показывается седая голова, обшлаг ливреи с позументами... Батюшки-светы, никак генерал в дверях стоит! Василий так оробел, что не смог выговорить ни слова. Он сорвал с головы картуз, в замешательстве прижал его к груди и... молчал! "Генерал" в швейцарской ливрее с достоинством подождал, затем произнес заученную фразу по-турецки, повторил ее по-французски и, наконец, потеряв терпение, сделал жест, который по-российски мог быть выражен нехитрыми словами: пошел прочь! Василий в отчаянии ухватился за дверь и, запинаясь, произнес, что имеет дело к послу российскому. -- А кто послал тебя к его превосходительству? Что ты за птица такая и откуда? -- высокомерно спросил швейцар. -- Ваше благородие! -- умоляющим голосом, чуть не плача от волнения и уже поняв, что перед ним стоит лицо не генеральского звания, заговорил Василий. -- Дозвольте доложить! Российский я подданный, из города Нижнего Новгорода, второй гильдии купец... -- Кто там? -- раздался в глубине вестибюля высокий пронзительный голос. -- С кем ты там препираешься, Иван? Впусти его в переднюю. Швейцар Иван пошире приоткрыл дверь, и Василий Баранщиков вошел в прихожую посольской мызы. Перед рослым нижегородцем оказался тщедушный человечек в кафтане и камзоле, с аккуратно повязанным белым галстуком. Лицо человечка, тщательно выбритое, было напудрено столь же густо, как и парик. Он посмотрел на Василия через лорнет и тотчас же небрежно уронил его на шнурок. Василий поклонился в пояс и начал торопливо излагать свое ходатайство. Он хотел испросить себе российский паспорт и получить совет, как поскорее добраться домой, но выразить все это кратко и складно нижегородец от волнения не сумел. Убоявшись, что важный старик может усомниться в правдивости его рассказа, Василий стал вдаваться в подробности. Он не перечислил и трети своих похождений, как старичок нахмурился, поморщился и начал от нетерпения постукивать пальцами по мраморному столику. Так и не дослушав рассказа, он досадливо перебил Баранщикова: -- Так чего ж тебе, в конце концов, надобно? Зачем явился к его превосходительству беспокоить? Только заразу принесешь нам. Василий, втайне ожидавший, что перед ним -- сам посол, смутился еще больше. -- Дозвольте спросить вашу милость, кем вы-то сами быть изволите? -- Тебе, дураку, сие без надобности! Ну, дворецкий я, управитель дома его превосходительства посла российского, и некогда мне тут со всяким прощелыгой лясы точить. Нужды нет его превосходительству за вас вступаться, много вас таких ходит, и все вы сказываете, что нуждой отурчали. Убирайся-ка подобру-поздорову! -- Ваша милость, не велите казнить! -- взмолился Баранщиков. -- От порога российского не гоните, зане я государыне своей подданный такой же, как и вы сами. Извольте доложить обо мне послу. -- Ты еще учить меня вздумал, смерд! -- зашипел старик, и в его крысиных глазках засверкала злоба. -- В последний раз сказываю: коли не уберешься отселе немедля или еще раз мне на глаза попадешься --велю в кандалы забить и полиции турецкой предам. Вон, тварь! И пошел Василий Баранщиков прочь от посольской мызы, как сам он повествует, "обремененный нуждою, в унынии и слезах". Закаялся он допроситься милости от государственных, царских чиновников, понял, что пес и в золотом ошейнике -- все пес! До порта добрался он уже в полной темноте и, когда увидел отраженные морем звезды и дрожащие на воде отсветы портовых огней, почувствовал такую усталость, что бессильно свалился под какие-то тюки да так, чуть не на голой земле, и проспал до рассвета. Утром, протеревши глаза и ощутив сильнейший голод, решил поторопиться обратно на греческую шхуну: авось его место в кубрике осталось еще никем не занятым. Там временем из-за крыш выглянуло солнце, муэдзины, призывавшие правоверных на молитву, спустились со своих минаретов. Василий дивился сказочной красе города и залива. Первые солнечные лучи осветили Золотой Рог. Но, вглядываясь в даль, туда, где за мысом Серай Босфорский пролив встречается с пенистой ширью Мраморного моря, Василий увидел среди этой синей сверкающей зыби... корму своей шхуны: она уходила в сторону Принцевых островов! Грек Христофор, напуганный слухами о моровой язве и карантинном режиме, поднял на рассвете якоря и вышел в море. Голодный Василий Баранщиков сорвал с головы картуз, швырнул под ноги и с остервенением втоптал его в дорожную пыль. ...Два месяца он проработал грузчиком в порту Стамбула, ночуя с оборванцами в ночлежке, в домишках портовой бедноты, а то и прямо у причалов. Лишь изредка случалось ему прожить по нескольку дней в домах состоятельных греков: он нанимался к ним на поденные работы, а потом снова возвращался в порт. Зарабатывал он за сутки "на круг" по два герша, или пиастра, то есть примерно гривен восемь серебром на русские деньги, но в России такой дневной заработок мог прокормить большую семью, а здесь! Двух пиастров еле-еле хватало Василию на харчи: и хлеб, и мясо, и даже рыба были дороги в Стамбуле. Всего дороже обходилась обувь. Здешние мягкие кожаные туфли-чувяки были непрочны, их никогда не хватало даже на месяц, а стоили они двух-, трехдневного заработка. Присмотревшись к работе турецких сапожников, Василий сам между делом стал учиться шить кожаную обувь на турецкий манер и приобрел даже кое-какие сапожные инструменты. Однажды услышал Василий Баранщиков от греков, будто есть в Константинополе и российский Гостиный двор. Василий так обрадовался, что еле дождался конца трудового дня в порту. Перетаскавши на спине тонны полторы мешков с мукой, Василий чуть не бегом, весь запорошенный мукой, отправился к землякам. На Гостином дворе увидел он не менее сотни лавок, где на скамьях и на стульях, а не на коврах и циновках, как турки, восседали российские купцы. Среди них было немало "некрасовцев", [Русские казаки, целыми семьями эмигрировавшие в Турцию во главе с атаманом Некрасой после Булавинского бунта при Петре I.] давно покинувших Россию и молившихся по-старинному, но были и коренные русаки, лишь на время приехавшие в Стамбул с родины и поддерживавшие связи с российским посольством. Торговали здесь железом, русским мылом, кожевенным товаром, деревянными резными изделиями, а также коровьим маслом, хлебным зерном и медом. К Василию Баранщикову в рваной одежде, с огрубевшим на ветру голосом, загорелому, наподобие мавра или арапа, купцы на подворье отнеслись недоверчиво. А как услыхали, что оборванец, выдающий себя за нижегородского гильдейного купца, просит деньгами помочь, и вовсе подозрительным он показался. Рассказы Василия о его злоключениях купцы слушали с ехидством и насмешками: дескать, про такое в писаной "Гистории о Василии Криотском, российском матросе" прочитать можно, а в жизни такого еще ни с кем, ни с одним живым купцом, не случалось! Горазд, мол, речистый турусы на колесах разводить. Иные, подобрее да попрямее сердцем, качали головами и вздыхали сочувственно, стесняясь, однако, показать, что веру дают словам бродяги, чтобы не прослыть простаками, и денег не предлагали. Не сумел Баранщиков внушить землякам доверие, может быть, именно потому, что говорил им правду, а она, как известно, частенько бывает необычнее вымысла! В конце концов нижегородец сообразил, что не с того конца начал. Чтобы побороть недоверие земляков и убедить их в истинности своего рассказа, надо было показать им паспорт и клейма. Но как показать здесь, в турецкой столице, правую руку? Если откроется его отступничество от магометанства, не сносить ему головы. Тем не менее он попросил наиболее благосклонных к нему российских негоциантов собраться под вечер в одной из лавок. Купцы пришли, уселись, словно на аукционе, и Василий пустил по рукам свой венецианский, а затем и гишпанский паспорта. Гости с недоверием их осмотрели и, как Василий того и ожидал, выразили сомнение, что владелец этих паспортов Мишель Николаев и он, именующий себя Василием Баранщиковым, суть одно лицо. -- Да как же, господа, не одно лицо! Извольте взглянуть на мою левую руку. Василий обнажил руку до плеча. Повскакли с мест негоцианты, позабыли про купеческую степенность, и наперебой, ахая да охая, стали ощупывать разрисованные мускулы Баранщикова. Клеймо с буквами М. Н. (Мишель Николаев) свидетельствовало, что его обладатель действительно носил такое имя. Но самые недоверчивые продолжали упорствовать: -- А чем докажешь, что не сам ты сии клейма на себе наколол, чтобы честной народ в обман вводить, рубли с него за показ выспрашивать? -- громогласно воскликнул бородатый хлеботорговец. Василий Баранщиков с усмешкой глянул на него. -- Не велишь ли, батюшка, и на тебе таких печатей наставить? У меня их много припасено: обмана людей ради вожу их с собою с острова гишпанского. Пожелаешь -- мигом изукрашу. Сможешь тогда и ты с честного народа за показ рубли спрашивать! Шутка понравилась, кругом захохотали. Недоверчивый купец плюнул и отошел: чего с прощелыгой в спор вступать? Негоже оно, зазорно. Между тем кто-то приметил и на правой руке Василия "печати". -- Да ты, брат, уж не пугачевец ли клейменый? -- раздался негромкий с хрипотцой голос. Все обернулись. Вопрос задал мелочный торговец, по прозвищу Крючок, державший на краю Гостиного двора маленькую лавчонку, очень часто закрытую. На Гостином дворе уже давно подозревали в нем тайного турецкого шпиона. Сюда Крючок явился незваным. Он бочком подобрался к Василию и резким движением задрал правый рукав, обнажив турецкое клеймо Али-Магомета -- знак восходящего солнца. -- Эге-ге! -- протянул Крючок, -- так ты, видать, стреляная птица! Клеймо-то магометанское... Говори теперь правду: кто тебя отуречил? Откудова сбежал? -- Господа купцы! -- дрогнувшим голосом проговорил Василий. -- Был грех, не скрою: неволею отурчал, а потом во святом граде Иерусалиме грех замолил и прощение обрел. Али святого креста господня не усматриваете повыше клейма турчинского? Бог вам судья, только мне теперь здесь нельзя оставаться! Уйду куда очи смотрят. Об одном прошу, братцы: не выдавайте! -- Зачем же выдавать, -- заговорили разные голоса. -- Иди откуда пришел. Ни ты нас, ни мы тебя... Ступай себе с богом! -- Куда ему идти, -- с издевкой сказал Крючок. -- Поймают -- секим-башка ему сделают, Мишелю этому, свет Николаеву... Куда податься-то замыслил? -- За рубеж турецкий... Счастья попытать хочу, -- тихо отвечал Баранщиков. -- Думал, земляки малость деньгами помогут. -- Пустое! Не выберешься живым и на колу сгинешь. Ладно уж, пособлю тебе в беде... Прощеньица просим, почтеннейшие! Ну, иди за мной, что ли, купец нижегородский, хе-хе-хе! Крючок повел Василия через Гостиный двор к своей лавчонке, заглянул в нее, что-то сунул в кожаный мешок (оно затарахтело в мешке железками) и вышел на крутую узкую улицу. -- Идем. Не отставай. Не то -- пропадешь -- выдадут теперича купцы беспременно! Миновав величественную мечеть Джихангир, они двинулись по направлению к Галата-Серай, где находился полицейский участок. У Василия заныло сердце от дурного предчувствия. Невдалеке от здания полиции Крючок ввел Баранщикова в небольшую кофейню, усадил его на ковре у низенького столика и велел хозяину послать мальчика за Усманом-ата. -- Усман-ата -- это первый мой друг и благодетель, немаловажный человек в Стамбуле, его сам великий визирь знает, -- пояснил Крючок Баранщикову. -- Коли заслужишь его одобрение -- значит, дело твое будет верное. Василий догадывался, что становится жертвой какого-то вероломства и вот-вот угодит в новую беду. Он ясно видел, что здесь, в подозрительной турецкой кофейне, Крючок чувствует себя своим человеком. С тоской Василий оглядывался по сторонам, а собеседник будто по книге читал на простодушном лице нижегородца все его мысли: -- Утечь -- и не помышляй! Поймают немедля. Через границу турецкую тебе не перейти: рубеж морской зорко стерегут, да и не добраться тебе туда на челне. Визирь велел крепко границу охранять, дабы врагам султана неповадно было запретные товары безданно-беспошлинно в Порту провозить. Также и на границах сухопутных кордоны стоят, а без дороги попытаешься пройти -- жители выдадут. Так что одно твое спасение -- Усман! Коли насупротив его пойдешь -- сгинешь, коли упрямиться станешь -- не миновать тебе... Крючок поперхнулся и умолк, потому что в кофейню вошли двое -- турецкий мулла и высокий жилистый человек в дорогой одежде и чалме. За поясом у него был заткнут пистолет, как у янычара. Василию было нетрудно угадать, что пришли за ним, потому что оба вошедших сразу подозвали Крючка, поздоровались с ним на восточный манер и при этом высокий бросил на Баранщикова испытующий взгляд. Втроем -- мулла, высокий и Крючок -- они посовещались между собой шепотом, будто бы о чем-то торгуясь. Очевидно, высокий с пистолетом и был "немаловажным в Стамбуле человеком" -- Усманом-ата. Крючок отдал ему мешок, прихваченный из лавчонки, а Усман отвернул полу халата, достал увесистый кошелек, неторопливо отсчитал двадцать серебряных монет и вручил их Крючку. Тот поглубже распихал их по карманам, чтобы не звякали, низко поклонился Усману и удалился, не удостоив Василия даже прощальным взглядом. Усман показал Василию на выходную дверь и чистейшим русским языком, выговаривая слова по-верхневолжски, на "о", приказал идти за собой. -- Поведу тебя пока не в полицию, а к себе домой, не бойся! Там у меня и потолкуем в холодке. А бежать -- не советую. Имам Ибрагим-баба вмиг поднимет на ноги всю стамбульскую полицию. Ступай вперед и помни: пистолет мой заряжен, рука -- верна, а пуля -- тяжела! На улицах было уже совсем темно. Только теплые южные звезды чуть мерцали и казались украшениями на остроконечных стамбульских шпилях. Очертания зубчатых стен, тонкие минареты и башни Царьграда выступали из этой звездной, словно пронизанной золотыми нитями, синевы подобно парчовому узору на шелковом аксамите. У выхода из кофейни хозяин пошептался с Усманом, сбегал в чулан и принес зажженный фонарь со щитком. Фонарь он сунул в руку Василию, и тот зашагал, освещая плохо мощеную улицу. Позади него, оставаясь в тени, шли Усман и мулла Ибрагим-баба. Так миновали они несколько узких улиц и тесных площадей, обогнули монастырь дервишей, прошли по темной улице Топхане и свернули с нее в извилистый переулок с бедными строениями. Этот ночной путь с молчаливыми и загадочными компаньонами запомнился Василию долгим, утомительным и зловещим, хотя, как впоследствии оказалось, они не отшагали и версты. По дороге Баранщиков несколько раз пытался заговорить с Усманом, но тот отмалчивался. Наконец Василий решился спросить напрямик: -- Скажи мне хоть, кто ты. По речи твоей догадываюсь, что ты из России. -- Угадал, брат. Из города Арзамаса. Когда-то сапожное дело там имел. Ну да что прошло -- то ушло, и знать тебе про то -- не к чему! -- И давно ты отуречился, земляк? Волею или неволей? Усман сухо рассмеялся и сзади подтолкнул Василия пистолетом в спину. -- Ишь чего захотел! Много знать -- скоро стариться. Нешто здесь про это спрашивают? Шагай быстрее, дома потолкуем! Остановились они против большого дома с глинобитным забором-дувалом и тенистым садом. Фонарь осветил маленькую резную деревянную дверь, в которую Усман тихо стукнул. Пока внутри ограды кто-то гремел засовами, десяток псов сбежались на свет фонаря и подняли в переулке оглушительный лай. Комнат в доме было много, обстановка -- достаточная. По восточным тахтам и оттоманкам валялись шали, подушки и книжка восточных стихов или каких-то изречений. За стеной, в женской половине дома, приглушенно звучала лютня, слышались смешки и женская речь. Усман строго прикрикнул на незримых гурий, минуту в доме царила тишина, а потом звуки возобновились. Усман подмигнул Василию: мол, женщины, ничего не поделаешь! Хозяин дома привел Василия в небольшую кальянную. Стены и потолок этой комнаты были завешены недорогими темными коврами, пол сплошь устилали старые потертые ткани и плотные циновки. Посреди комнаты курился настоящий персидский кальян с чашей из кокосового ореха. У стены, на особой подставке, красовалась целая коллекция трубок. В комнате сильно пахло табаком и кофе. Усман, Ибрагим-баба и Василий расположились на циновках, потянули ароматный дым из деревянных чубуков, и голова у Василия сразу закружилась. Около себя Усман положил тот мешочек, который в кофейне передал ему Крючок. Накурившись и отдохнув с дороги, Усман хлопнул в ладоши. В тот же миг два рослых молодых человека, судя по чертам -- сыновья Усмановы, шагнули через порог и стали навытяжку у дверей, держа в руках обнаженные сабли. Василий хоть и крепился, а побледнел: дело шло к развязке! Усман, насладившись произведенным эффектом, медленно развернул мешочек. Из него со звоном выпали ручные кандалы. Хозяин дома небрежно бросил их на ковер рядом с Василием, хладнокровно выпустил изо рта колечко дыма и заговорил внушительно: -- Я вижу, ты понял, что противиться нам бесполезно. Да мы тебе и не враги. Говори: будешь ли ты отвечать нам всю правду? Или отправить тебя в полицию, которая лучше нас разберется в твоих клеймах? Выкладывай-ка все без утайки. Отпираться было напрасно, и Василий рассказал Ибрагиму-мулле и хозяину дома обо всем, что произошло с ним после пленения генуэзской бригантины. Умолчал он лишь о своих документах. Слушатели покачали головами. -- Ты пропал теперь, если ослушаешься нас, -- сказал Усман. -- Предлагаю тебе выбор: жить в таком же достатке, как я, или умереть от руки капиджи-аги, то есть стамбульского палача. Коли у тебя на плечах не пустая тыква, а добрая башка и коли ты хоть немножко дорожишь ею, то мы с Ибрагимом-муллою можем спасти тебя. -- Что же я должен сделать для этого? Чего вы от меня потребуете? -- О, сущую безделицу. А дадим тебе -- безбедную жизнь. Видишь ли, предать тебя полиции и полюбоваться на твою казнь -- дело для нас бесприбыльное. Ты же можешь не только спастись от меча капиджи-аги, но и пополнить кошельки и себе, и нам. От тебя потребуется одно: ходить со мною по домам стамбульских богачей и знати -- и деньги сами посыплются на тебя, как серебряный дождь. Ты должен будешь выдавать себя за вновь обращенного мусульманина. Для этого тебе придется больше молчать, пока я буду говорить, потом четко произнести одну-две короткие молитвы Аллаху и... подставлять тюрбан, куда богачи набросают кучу монет. Василий недоверчиво покачал головой. Смеются они над ним, что ли? -- За какие же доблести бояре турецкие меня монетами осыплют? -- Не догадываешься? Тебя будут одаривать деньгами как вновь обращенного мусульманина, понял? -- Слушай, Усман-ага, -- со вздохом заговорил нижегородец. -- Жить мне, понятное дело, охота, но задумал ты... того, неладное! Какие же дурни на слово поверят, будто я -- вновь обращенный? От веры турецкой я отошел давно и грех свой отмолил в святом граде Иерусалиме. Человек я православный, греха не повторю, невмоготу мне сие. Что ж, вели вязать меня! Хошь вяжи, хошь выдавай, хошь за полицией сразу посылай -- а снова от веры отречься не в силах. Не стану я, Усман. Уж прости меня, брат! -- О глупец! Хорошо, что мулла Ибрагим глуп и не бельмеса не смыслит по-русски! Он не понял безумия слов твоих! Да кто тебя просит отрекаться от твоей веры? Гляди на меня: я принял турецкую веру только для вида, чтобы ловче было мне обманывать дураков здешних. А не верю я ни в сон, ни в чох, ни в русского бога, ни в турецкого Аллаха. Верю в одного... маммоню! И черт, уж не знаю, русский или турецкий, не плохо мне помогает дурачить простаков. От тебя потребуется только хитрости на пятак, а купцу ее не занимать-стать у соседа! -- Богачи турчинские не так глупы, чтобы швырять деньги первому встречному. Не поверят они твоей басне. -- Уж будто и не поверят! Это тебе только со страху так кажется. Поверить-то трудно правде, а ложь всегда умеет на правду смахнуть. Наш почтенный друг Ибрагим-баба -- смотри, он уже носом клюет -- тоже любит серебро больше, чем Аллаха, и не откажется от двух десятков пиастров! За эти деньги, -- продолжал Усман уже по-турецки, -- Ибрагим-баба обещал написать прекрасную бумагу, которая удостоверит, что ты лишь нынче принял ислам... Целую неделю обращенный имеет право собирать пожертвования... Ну, как, Селим, велишь ли убрать отсюда эти кандалы и моих молодцов с саблями? Василий сокрушенно вздохнул. -- Поступай как знаешь. Я в твоих руках. -- Ну то-то! Усман только бровью повел, и оба молодца, подхватив с пола железные кандалы и поблескивая клинками, исчезли за дверью. -- А теперь, друзья, в честь будущей удачи я угощу вас неким запретным напитком, и до утра вы оба уснете под моим кровом, чтобы никто не упрекнул вас на улице в нарушении шариата! Янычар Селим Документ, написанный Ибрагимом-муллой, восхитил своим высокоторжественным видом не только Василия Баранщикова, но даже самого Усмана. Прекрасная арабская скоропись гласила, что вновь обращенный мусульманин Селим готов к неуклонному соблюдению заповедей ислама и уже выучил у Ибрагима-муллы одну молитву Аллаху. Лучше поменьше заучить, да потверже помнить! Ловкий и решительный Усман на другое утро отправился вместе с Селимом не к второстепенным особам, не к средней турецкой знати, а прямо в Баби-Али, в резиденцию самого великого визиря Высокой Порты. Попали они во двор обширной канцелярии в очень выгодный момент. Во дворе здания, построенного в итальянском стиле, кишмя кишели слуги, просители, посетители, турецкие чиновники, судьи и полицейские. Усман знал здесь все входы и выходы и занял самую выгодную позицию. Он ухитрился первым предстать перед очами великого визиря и сразу же вытолкнул перед собою рослого и ладного Селима. Визирь с удовольствием оглядел белокурого богатыря, мельком взглянул на бумагу Ибрагима-муллы, похвалил миссионерское рвение Усмана и повелел выдать новообращенному сто пиастров. Затем, указав на Селима начальнику янычар, визирь приказал определить неофита в состав янычарского войска при дворе самого султана, его величества Абдул Гамида Первого! Наконец, великий визирь, благосклонно и милостиво кивнув Баранщикову, заметил, что покамест ему не возбраняется продолжать сбор пожертвований в свою пользу. Только это и требовалось Усману-ата! Правда, пожертвования других богачей и сановников уже не были столь щедрыми, но тем не менее по прошествии дозволенной для сборов недели в кошельке Селима набралось более четырех сотен гершей, что на русские деньги равнялось примерно ста шестидесяти золотым рублям. Кошелек стало опасно носить при себе, и, чтобы не утруждать Василия и не вводить его в излишние соблазны, мудрый Усман освободил своего подопечного от столь обременительной тяжести. Однако Усман истратил некоторую часть этих денег и на покупку обмундирования и снаряжения новому султанскому янычару. С этой целью Усман отправился вместе с Василием сперва на Большой базар Стамбула. Великолепие базара удивило нижегородского купца. Ни на одной ярмарке он не видел такого оружейного ряда, как здесь. Но, несмотря на поразительное изобилие всех видов оружия, стоило оно на Стамбульском Большом базаре не дешево. Тут, в оружейном ряду, они с Усманом выбрали для Василия пару пистолетов, а за одеждой отправились на другой базар -- "ясыр-безестен", или базар невольников. В своей книжке Василий Баранщиков так описал этот базар: "Ясыр-безестен определен для продажи разных невольников и невольниц, из коих по большей части видны тут уроженцы аравийские и грузинские. Бедные невольники, а особливо бабы и девки, содержатся в лавках так, как птицы в клетках, и могут быть купцами, сторговавшими их, осматриваемы быть нагие с головы до ног, нет ли каких на теле их пороков или болезни. Цена женщины определяется здесь по мере их красоты, так что ото ста рублей платят за одну хорошую девку до двух и трех тысяч, а иногда и более". ["Нещастные приключения", изд. III, 1793, стр. 93-94.] Наконец обмундированного и вооруженного Селима доставил Усман к янычар-аге, начальнику янычарского войска. Тот принял Селима приветливо и тотчас же приказал поместить нового янычара в казарме для холостых, находившейся в Эт-Майдане, верстах в трех от дворца, или Серая, где Селиму предстояло нести службу. Неотступный Усман проводил Василия и до казармы. Прощаясь с ним, он многозначительно шепнул на ухо "воину Селиму": -- Из казармы я тебя вызволю! Негоже быть тебе на жительстве среди прочих янычар. Я знаю: холостые янычары вместе ходят в бани, что находятся в Ени-Багче, около мечети Эски Али-паши. Если ты снимешь одежду и обнажишь руку, тебя изобличат. -- Что ж поделаешь, -- уныло произнес Василий. -- Чего посеял, то сам и пожинаю. Не больно и мила мне сия жизнь. -- О, дурень господень! -- рассердился не на шутку Усман. -- Носа не вешай, все идет так хорошо, как нельзя лучше. А ты ропщешь! Погоди, скоро жизнь станет тебе так мила, что и вспоминать не будешь о прежней, как и я не вспоминаю. Потерпи с недельку, и я не только тебя из казармы вызволю, а еще и добрым мусульманином сделаю! Есть у меня одно средство для этого! Хитрый Усман возлагал, видимо, какие-то особые надежды на Василия, потому что он ежедневно приходил в казарму проведать Селима и опасался оставить его без личного присмотра даже среди янычар. Тем временем на женской половине в Усмановом доме царило необычайное волнение. Жены без умолку тараторили с утра до вечера, звали соседок и знакомых; хозяину приходилось даже обедать в кофейне, так велик был беспорядок в доме: здесь велись самый спешные приготовления к свадьбе! По зрелому размышлению, Усман затеял немедленно женить янычара Селима. Это был лучший способ избавиться сразу ото всех напастей. Женатым янычарам, исправно несшим службу, разрешалось жить в частных домах. На правах родственника Усман мог поместить Селима в дом жена и держать под присмотром, осуществляя неотступный контроль над заработком нового родственника. Все три жены Усмана наперебой предлагали кандидаток в супруги "большому Селиму", но Усман отвергал невест одну за другой: жена Селима должна быть доверенным лицом самого Усмана! Наконец выбор его пал на юную сестру самой младшей из собственных жен. В этой восемнадцатилетней хорошенькой и злой девке сидел, как потом говаривал Василий Баранщиков, сам дьявол! Звали ее Айшедуда. Впоследствии Василий не любил вспоминать о ней!
|
|