историческая литература - электронная библиотека
Переход на главную
Жанр: историческая литература

Штильмарк Роберт  -  Повесть о страннике российском


Переход на страницу:  [1] [2] [3] [4]

Страница:  [4]



     Дороженька дальняя 

               "Язык до Киева доведет"
                      Старинная пословица

     Новые   греческие   друзья   помогли  Василию  Баранщикову
выбраться  с  побережья  Мраморного  моря  на   адрианопольскую
дорогу.  Горными  тропами  они  проводили  Василия до переправы
через речку Эргене и  вывели  в  долину  Марицы.  Здесь  беглец
простился  со  своими спутниками: те переплыли Марицу на челне,
чтобы углубиться в Родопские горы, а Василий  Баранщиков,  едва
опомнившись  от  пережитых треволнений, остался один на большой
дороге,  в  тридцати  верстах  от   города   Адрианополя,   или
по-турецки  Эдирне. Беглец отнюдь не чувствовал себя покинутым:
он теперь отлично знал, кого и где разыскивать в древнем граде,
второй столице Османской империи.
     И даже идти пешком по солнцепеку пришлось  недолго!  Когда
Василий  догнал пару длиннорогих, мохнатых буйволов, впряженных
в небольшую  турецкую  арбу,  старик-возница  жестом  пригласил
путника  занять  место в повозке рядом с собою. Не останавливая
буйволов, старик подгреб к задку арбы сенца, бросил поверх него
кошму верблюжьей шерсти  и  даже  пособил  Василию  перебраться
через  высокую  деревянную  спинку. Возница оказался чифчией --
турецким крестьянином-земледельцем из Чорлы.
     -- Сидеть лучше, чем  идти,  хотя  хуже,  чем  лежать!  --
сказал он доброжелательно. -- Откуда бредешь, путник? Наверное,
грек с Фанара?
     Беглец  добросовестно  повторил  все,  что  ему подсказали
Панайот Зуриди и поп Иоанн.  Дескать,  он  грек,  по  имени  --
Михаил,  афонский  монастырский  послушник, торгует крестиками,
иконками и ладанками, собирает доброхотные  даяния  с  мирян  в
пользу обители.
     При этом Василий указал собеседнику на свою холщовую сумку
с некоторым   количеством   богоугодного   товара.   Поп  Иоанн
предусмотрительно  снабдил  Василия   этой   сумкой   со   всем
содержимым,  оставив,  правда,  у  себя  кошелек  с янычарскими
пиастрами. Карманы у Василия почти опустели.
     Старый турецкий крестьянин покосился на "амулеты" и  сразу
поинтересовался,  не  обладают ли они и лечебными свойствами --
жена мучается зубной болью.
     -- А много ли  у  тебя  всех  жен-то?  --  поинтересовался
Баранщиков.
     -- Одна.
     -- Что ж так мало? Скучно тебе небось с одной?
     --  Шутишь ты, путник Михаил! Разве бывает у бедняка много
жен? Это только у богатых,  а  бедный  не  знает,  как  одну-то
прокормить. Одеть надо, лечить вот тоже надо. Ребятишек кормить
надо.
     -- Твои-то ребятишки, наверное, уже выросли давно.
     -- Выросли! Было два сына -- обоих русские убили на войне,
десять лет назад. Чифт [Чифт -- крестьянское хозяйство, ферма.]
совсем  плохой  стал.  Буйволы  худые, старые, не тянут. Субаши
[Субаши -- помещичий приказчик.] у  нас  --  настоящий  шайтан,
хуже   последнего   гяура.  Требует  с  нас,  чифчиев,  джизирь
[Джизирь, или харач  --  подушный  налог.]  даже  за  маленьких
детей.  Не  сделал  я  ему  подарка,  проклятому субаши, так он
солдата привел ко мне на постой. Самим нам  со  старухой  житья
нет,  говорит  --  корми  еще и солдата. А чем кормить солдата,
если каждый день четыре  часа  нужно  отработать  для  тимарли.
[Тимарли   --  владелец  тимара,  т.  е.  земельной  феодальной
вотчины.] А тут еще старуха заболела...  Ты  дай  мне,  Михаил,
амулет от зубной боли для нее. Дашь, а?
     Василий  порылся  в  суме, выбрал ладанку с "чудотворными"
мощами (цена -- десять пиастров!) и протянул старику.
     -- Поможет? -- с надеждой спросил тот.
     -- Должно помочь! -- неуверенно отвечал "чудотворец".
     -- Рахмат, кунак!
     Старик  поглубже  спрятал  "амулет"  и  на  радостях  даже
подстегнул  буйволов  ременным бичом. Это не произвело на быков
ни  малейшего  впечатления.  Однообразное  поскрипывание  плохо
смазанных  осей  клонило  Василия в сон. А турецкий возница все
бормотал рядом о своих  заботах,  о  шайтане-субаши,  о  жадном
владельце  тимара  --  тимарли,  богатом  помещике,  живущем  в
Стамбуле. Десять лет назад  этот  хозяин  тимара  снарядил  для
султанской  армии  двадцать  боевых  всадников,  все из сыновей
чифчиев, самый цвет села. И ни один из двадцати не пришел назад
к своей семье,  все  полегли  за  Дунаем,  от  русских  пуль  и
штыков...
     ...Когда Василий проснулся, арба оказалась распряженной на
речном  берегу,  буйволы недвижно стояли в воде, хозяин повозки
сидел на  камне  и  сосредоточенно,  со  всех  сторон,  натирал
чесноком  сухую  корку.  А  над  собственной головой Баранщиков
увидел нечто вроде  полога,  сооруженного  с  помощью  палки  и
тряпья для защиты спящего от солнца.
     --  Сладко  ты  спишь! -- сказал старик. -- Значит, имеешь
спокойную совесть и живешь без заботы.  Подкрепись  лепешкой  с
чесноком, больше у меня ничего нет.
     Василий  огляделся. В просторной долине раскинулся большой
восточный город, напоминающий своими строениями  Стамбул.  Арба
остановилась  у  самого  слияния  двух  рек -- Марицы и Тунджи.
Лесистые горы казались очень близкими, солнце уже  клонилось  к
их  вершинам.  Там, где оно собиралось сесть, зеленела еще одна
красивая  долина  --  ложе  реки  Арды.  Справа,  над   крышами
городских  домов,  высились  колокольни  христианских церквей и
минареты многих мечетей. Сразу бросился в глаза огромный  купол
мечети  Селимье,  похожей  на константинопольскую Айю-Софию. Но
здешняя, адрианопольская мечеть была еще  сажени  на  три  выше
стамбульского  каменного  чуда,  а  минареты  Селимье вонзались
прямо в облака.
     Расставшись с добрым турецким возницей, Баранщиков вступил
в город. Дома, по большей части деревянные, как  и  в  столице,
были  очень  красиво  выкрашены какими-то особенно блестящими и
яркими  масляными  красками.  Дворы  и  улицы  затеняли  старые
платаны, тополя, раскидистые буки и вечнозеленые кипарисы.
     Миновав  мечеть  Селимье  с  ее  минаретами  и порфировыми
колоннами, подпирающими величественный  купол,  Василий  прошел
мимо крытого рынка, построенного из тесаного камня и вмещавшего
до сотни лавок под своими сводами. Город понравился Василию. Он
казался   гостеприимным  благодаря  обилию  кофеен,  домов  для
приезжих, общественных колодцев и  красивых  фонтанов.  Наконец
близ  набережной  Тунджи  путник  отыскал заранее известную ему
церковь Вознесения.
     День был субботний. Василий вошел в скромный храм вместе с
прихожанами -- греками и болгарами. В левом приделе  церкви  он
увидел  картину: крылатый архистратиг летел в луче, прорезавшем
тучу, над гибнущими в море  кораблями.  Николо  Зуриди  говорил
Василию,   что   греческий   живописец   изобразил   под  видом
библейского сюжета Чесменский  бой.  Справа  от  картины  стоял
канделябр перед темным ликом византийской иконы.
     Баранщиков зажег свечу, купленную при входе, и неторопливо
укрепил ее в одном из подсвечников канделябра. Свечка не успела
даже оплыть,   как   Василия  тихонько  тронули  за  рукав.  Он
размеренно перекрестился не три, а четыре раза.  Тотчас  же  он
различил шепот на понятном ему болгарском языке.
     --  Выходи  из  церкви  и ступай за мной. Я приведу тебя к
нашим.
     Около Василия оказался  мальчик-болгарин  лет  тринадцати.
Выждав   несколько   минут,  Баранщиков  отправился  следом  за
мальчиком по стихающим улицам Адрианополя. Перешли  мост  через
Тунджу,  добрались  до  предместья.  Мальчик стукнул в закрытый
ставень.  Дверь  небольшого  домика  приоткрылась  и   впустила
пришельцев. Из темных сеней Василий шагнул в горницу, озаренную
каганцом, и попятился...
     За столом сидели двое вооруженных турецких солдат!
     Испуг  был  велик!  В  одно  мгновение  промелькнули в уме
Баранщикова события  последних  лет,  недель,  часов...  Поимка
означала жестокую, беспощадную казнь.
     Но вот один из турецких воинов встает, протягивает беглецу
руку и говорит на болгарском языке:
     -- Здравствую, Большой Иван! Не бойся нас -- мы болгарские
юнаки.  Еще когда ты был у греков в Сан-Стефано, мы уже слышали
про твой побег и думали, как тебе помочь. Одежда наша -- чужая,
мы в нее лишь для отвода глаз вырядились: недавно наши парни  в
горах   изловили  на  дороге  и  взяли  в  плен  двух  турецких
стражников с шипкинского кордона. Сардар-офицер отпустил их  на
неделю  в  Харманли, это шестьдесят верст отсюда, по ту сторону
Марицы. Мы взяли у них коней, оружие и бумагу, но срок отпуска,
указанный в бумаге, кончается сегодня. мы ждали только  тебя  и
за  ночь  должны  быть  в  Харманли. Поверх своей одежды надень
турецкий халат, а голову  повяжи  чалмой.  Если  нас  задержат,
скажем,  что  ты  --  мой  брат и тоже едешь с нами на перевал,
чтобы служить на кордоне вместе со мною. Теперь садись ужинать,
Большой Иван!
     Через час хозяин дома привел во двор еще  одну  оседланную
лошадь,  и  три  всадника,  не мешкая, покинули адрианопольское
предместье.
     При луне проскакали верст тридцать  по  тракту.  Слева  от
дороги, навстречу всадникам, катила свои волны красивая Марица.
Перед  арочным  каменным мостом всадников остановили караульные
турецкие солдаты.
     Начальник  караула  долго  разбирал   фирман   шипкинского
кордона,    выданный   двум   солдатам-отпускникам.   Даже   не
поинтересовавшись, почему солдат стало три и один из них одет в
простой халат, начальник велел пропустить конников на мост.
     На восходе солнца всадники были  в  Харманли,  и  Василий,
непривычный  к  долгой верховой езде, с трудом передвигал ноги,
ведя свою лошадь под чей-то гостеприимный навес. Однако отдых в
Харманли был краток. День выдался  нежаркий,  да  и  от  Марицы
веяло прохладой. Уже через три часа спутники разбудили Василия.
Коней поили под мостом, в быстрой Харманлийке. Пока охолонувшие
на  стоянке  лошади,  отфыркиваясь  и вздрагивая, пили холодную
прозрачную воду, Василий глаз не мог отвести от игры форелей на
быстрине.
     Потом все три всадника резво вымахнули на откос, и  скачка
продолжалась.
     Баранщиков   не   успевал  восхищаться  красотами  древней
болгарской земли, так быстро одна живописная картина  сменялась
другой.  Вот  дорога  снова  перешагнула  через  Марицу,  чтобы
наконец расстаться с ее цветущей долиной. Постепенно  становясь
круче, дорога углублялась в отроги Балканских гор.
     Запомнилась   Василию   короткая   остановка   в   деревне
Карабунар, где привал устроили  на  краю  тенистого  старинного
кладбища, очень большого и красивого.
     Уже  в  наступающей  темноте,  чуть  не  падая  с седла от
утомления, Василий  увидел  большой  поселок,  красивые  темные
деревья и журчащий фонтан с каменным бассейном.
     --  Эски-Саара,  по-нашему  -- Стара-Загора! -- услышал он
слова спутников. -- Здесь будем ночевать.
     ...Утром, на рассвете, когда стали седлать коней,  Василий
Баранщиков  чуть  не  ахнул  от  изумления, оглядевшись кругом.
Прямо перед ним, заслоняя с севера весь горизонт, взметнулась к
тучам громада Балканского хребта, похожая на исполинскую  гриву
каменного  дракона.  Оттененные  полосками  лесных  зарослей  и
кустарников каменистые склоны поражали яркостью своих  утренних
красок:    в    лучах    зари   скалы   казались   фиолетовыми,
огненно-рыжими,  голубыми,   серыми...   Облака   над   горами,
казалось,  еще  сохранили  очертания  тех  извилистых  ущелий и
долин, откуда утренний туман поднялся в небо.
     А тут, у подножия этих  гор,  торопливо  седлали  турецких
коней болгарские юнаки, спутники российского странника...
     --  Теперь -- до Казанлыка, -- сказали они Баранщикову. --
Дальше тропами пойдем; в пещере, у наших юнаков,  отдохнешь,  и
--  выведем  тебя по ту сторону гор. Там леса большие, почти до
самого Дуная тянутся. По Дунаю  твои  собратья  живут,  русские
рыбаки,  некрасовцы-липоване и руснаки. Они помогут тебе на тот
берег перебраться. А вон,  видишь,  на  востоке,  где  солнышко
встало, там есть город Сливен -- туда крымский хан переселился,
которого вы из Бахчисарая попросили...
     Тридцать  верст  до  Казанлыка лошади одолели к полудню --
дорога шла в гору. Село Казанлык лежит в Долине  роз  у  самого
подножья  Старой Планины, как болгары называют Балканские горы.
В село  путники  не  вошли  --  там  в  нескольких  домах  были
расквартированы  стражники  турецкого кордона и на дороге часто
останавливали прохожих. Оставили коней на хуторе перед селом  и
тайными  горными  тропами  углубились  в  самое  сердце "Старой
Матери -- Старой Планины"...

     Удивительны и памятны были  дни,  проведенный  Василием  в
партизанской пещере на лесистом северном склоне хребта!..
     Тишина  кругом,  только глухо шумит горный ручей в ущелье.
Большая  пещера,  образовавшаяся  среди  могучих  глыб  древних
выветренных   пород,  слабо  освещена  жировым  светильником  и
тлеющими углями костра. Вход сюда тесный и низкий, незаметный в
тени темных елок, а в самой пещере просторно  и  свежо.  Сквозь
расселины  уходит дымок от сухих дров и притекает свежий горный
воздух.
     Дно пещеры устлано хвойными ветками, поверх них  набросаны
домотканые   ковры.   На  красных  углях  костра  поджаривается
свежина. Человек  двадцать  болгарских  гайдуков  лежат  вокруг
костра  в  ожидании трапезы. Пламя озаряет смуглые лица, черные
усы, барашковый шапки, пистолетные рукоятки, сабельные  клинки.
Кто  бруском  натачивает лезвие кинжала, кто разбирает ружейный
замок...
     Трапеза окончена, и старший из воинов подзывает музыканта,
просит его принести  гайду...  [Гайда  --  духовой  инструмент,
высадили  нынче с корабля "Песня ветра". Над островом понеслись
чуть  потрескивают.  Протяжный,  мелодичный  звук,  похожий  на
пастушеский  рожок,  рождается  под  сводами пещеры, ему вторят
певцы,  и  все  мощнее,  все  громче  гудит  хор,  аккомпанируя
ведущему голосу певца-сказителя.
     Слушает не наслушается российский странник! Одну за другой
поют ему  друзья-гайдуки старинные свои песни. Из них вот какая
особенно запомнилась Василию:

     Остался Димчо сироткой,
     Без матери, без отца он.
     Нанялся Димчо батрачить
     У кади в городе Плевне.
     И ровно девять годочков
     Там прослужил, проработал.
     Потребовал Димчо платы...
     Ответил кади со смехом:
     Иди-ка, Димчо, работай!
     Пока еще глуп ты, молод,
     И кто это видел-слышал,
     Чтоб кади платил бы деньги?
     Обидно тут стало Димчо,
     Он встал и ушел далеко,
     Ушел он в троянские горы
     И там во весь голос крикнул:
     Ой, где ты, Страхил, мой дядя,
     Страхил, воевода грозный,
     И где мне тебя увидеть,
     Обиду мою поведать?..
     Услышал Страхил-воевода
     И молвил своей дружине:
     Эй вы, дружинники-други!
     Вы пояса затяните,
     Готовьте ружья-кремневки,
     Стяните лапти-царвули!
     Пошли они в город Плевну
     И там изловили кади,
     Тяжелой палицей били,
     Ножами его кололи.
     Страхил говорил дружине:
     Берите, парни-юнаки,
     Горстями себе червонцы!
     Кровавые эти деньги
     Награблены, силой взяты
     У вдов, у сирот несчастных.

[Гайдуцкая  болгарская  песня
"Страхил-воевода  и  плевенский  кади"  заимствована из академ,
сборника "Гайдуцкие песни" и приведена здесь с сокращениями.]

     Несколько дней прожил Василий у болгар-гайдуков, хаживал с
ними на охоту,  хозяйствовать  помогал,  песни  слушал  и  свои
собственные  приключения рассказывал. Когда разведчики доложили
своему предводителю, что путь в  горах  свободен  и  безопасен,
предводитель  юнаков  велел Василию вновь наголо обрить голову,
обрядиться в турецкую одежду и запомнить свое новое имя.  Потом
теми самыми "троянскими" горами, что воспеты во всех песнях про
Страхила-воеводу,   дружинники   проводили  путника  в  городок
Тырново,  обойдя  тропами  все  опасные  перевалы  и   турецкие
заставы.
     Долиной  реки Янтры беглец спустился с гор и после долгого
пешего  марша  увидел  перед  собою  огромный  водный  простор,
спокойный и голубой, как разостланная на земле шелковая ткань.
     Российский  странник  вышел  на берег Дуная 4 августа 1785
года и здесь... был опознан!

     На счастье Василия Баранщикова, опознали его не  турки,  а
"бывшие    россияне,   из   прежних   казаков-некрасовцев   или
булавинцев, кои живут по правому  берегу  Дуная,  невдалеке  от
впадения  в  Черное  море,  своими  домами, а число их великое.
Султан турецкий берет  с  них  десятину  рыбой".  [Парафраз  из
"Нещастных приключений" В. Баранщикова.]
     Оказалось,  что  эти  некрасовцы нередко посещали Стамбул,
доставляя туда морским путем вяленую рыбу, мед, зерно и кожи на
базар. Там, на российском Гостином дворе, они приметили Василия
и теперь опознали  его  в  турецком  обличии.  Однако  ни  один
некрасовец  не  выдал русского странника турецким властям, хотя
Василий признался "бывшим россиянам, что бежал  из  Стамбула  с
превеликими опасностями.
     Рыбаки  гостеприимно  встретили  беглеца,  укрыли  в селе,
обещали  помочь  переправиться  через  Дунай,  но   уговаривали
Василия  отказался  от  дальнейшего  пути, поселиться здесь, на
приволье, и оставить мысли о России, чтобы не нажить  там  себе
новых бед и тягот.
     Вечерами,   сидя  у  казачьего  камелька,  слушал  Василий
рассказы этих людей.
     Деды и отцы их ушли в Турцию под предводительством атамана
Игнатия Некрасы после подавления булавинского восстания донских
казаков. Были они раскольниками-поповцами и поселились на Дунае
отдельными  деревнями.  Села  эти  быстро  пополнялись   новыми
жителями:  с  Украины, а также из Великороссии, бежали сюда все
новые и новые крестьяне-раскольники, спасавшиеся от религиозных
гонений и свирепой солдатской рекрутчины.
     Но бежали сюда не одни раскольники. Ниже по течению  Дуная
поселились  в  этих  же  краях  запорожские казаки, недовольные
роспуском Новой Сечи. Молдаване и валахи  называли  некрасовцев
"липованцами", а запорожцев "руснаками".
     Между   обеими   группами  переселенцев  вспыхнула  лютая,
непримиримая вражда, доходившая до жестокого кровопролития,  об
этом с горечью рассказывали Василию старики некрасовцы.
     Баранщиков  пытался  убедить  приютивших  его  некрасовцев
воротиться на родину: дескать, всемилостивейшая государыня всем
прощает старые вины и в Херсоне дает на поселение дом,  лошадь,
корову,  овцу  и  несколько  денег. А старики деды, которые еще
малыми детьми пришли сюда в 1709 году, только печально головами
качали, слушая Васильевы уговоры.
     -- Нет, -- говорили они, вздыхая, -- хоть и тянет в родные
края, да не забыты нами старые  обиды,  неохота  шею  совать  в
крепостное ярмо, а спину под плеть подставлять.
     Один  из  этих  дедов,  девяностолетний старец Трофим, еще
помнил страшный для казачества 1708  год.  В  тот  год  воевода
Долгорукий   расправился   с  непокорными  казаками-булавинцами
станицы  Решетовой,  так  расправился,  что  до  старости   лет
сохранил  дедушка Трофим в памяти ряды виселиц, пламя пожаров и
грохот ружейных залпов: это солдаты расстреливали пленных.
     -- И ты, когда  пойдешь,  добра  не  найдешь!  --  говорил
старик  Баранщикову. -- Оставайся с нами, женим тебя, хозяйство
завести поможем, без царицыных милостей.
     -- Спасибо на  добром  слове,  дедушка!  Только  лучше  уж
пособите  мне  через Дунай перешагнуть. На родной стороне и бог
помилует, а на чужой-то и собака тоскует. Три сыночка в  Нижнем
Нове  граде  остались,  и  живы ли -- не ведаю. Решил домой, не
обессудьте. Есть ли у вас здесь досмотр турецкий на берегу? Или
нет на переправу запрета?
     -- Бывает, осматривают. Да велик батюшка  Дунай  Иванович,
не  больно-то и надобно туркам за каждой лодкой смотреть. Ежели
стоишь на своем -- собирайся  завтра  в  дорожку:  поутру  наши
рыбаки в Журжево пойдут, на тот берег. С ними и переплывешь.
     На  другой день, 10 августа, переправили рыбаки-некрасовцы
своего гостя на левый берег. Без всяких приключений дошел он до
города Бухареста, пересчитал здесь  остатки  монет  в  мошне  и
решил  поискать приработка. Вскоре узнал Баранщиков, что здесь,
"в Букурештах, русские снимают подряды, делают мазанки, погреба
для вин и другую тяжелую работу исполняют,  до  коей  природные
тамошние  жители  не  охотники".  ["Нещастные приключения", изд
III, стр, 68.] В такую русскую артель плотников,  каменщиков  и
землекопов  Василий  подрядился  на две недели -- строил погреб
для местного  винодела  на  окраине  города.  Артельщики  звали
Василия  остаться  с  ними до зимы, сулили верный заработок, но
как только кошелек нижегородца чуть-чуть  потяжелел,  он  снова
пустился в путь, на северо-восток.
     Еще  дважды  пришлось  наниматься  на  поденные  работы, в
Фокшанах и Яссах. Василию очень понравились эти  города  и  сам
валашский народ. С добрым чувством рассказывал потом Баранщиков
о  молдавском  гостеприимстве и навсегда сохранил в памяти, как
"молдаванцы переправили его через Днестр в местечке, называемом
Сорока". ["Нещастные приключения", изд III, стр, 68.]
     Ведь  за  Днестром  --  конец  турецким  владениям!  Конец
неотступному  тайному страху -- быть изобличенным и схваченным.
Там, на северном берегу Днестра, начинается Речь  Посполитая  и
живет  православный малороссийский народ. Неужто подходит конец
наитягчайшему мучительству и самым великим  опасностям?  Только
бы  напоследок  не  обмишулиться!  К  кому здесь за помощью, за
советом обратиться?  Как  избежать  роковой  ошибки  на  пороге
спасения?
     В   местечко  Сороки  пришел  Василий  перед  вечером.  На
оранжевом фоне закатного неба  виднелась  мрачная  крепость.  У
самого   берега   Днестра,   на  небольшом  взгорке,  по  углам
правильного четырехугольника, высились круглые зубчатые  башни,
соединенные  между собой неприступной каменной стеной. А на той
стороне реки мирно зеленели  над  водой  кустарники  и  паслось
стадо. Вот она, воля, рукой подать, но...
     На   верху   одной   из   башен,  мелькая  между  зубцами,
прохаживалась крошечная фигурка в белой чалме. Турецкий солдат,
наблюдатель или часовой! Такую же фигурку разглядел  Василий  и
на другой крепостной башне. Что же делать?
     В  стороне  от  крепости,  вдоль  плавной  излучины  реки,
тянулись  изгороди  и  белели  домики  поселка  Сороки.  Путник
медленно  брел  по  улице, смотрел на дома, на чужие лица. Кому
довериться?
     Вдруг он различил всплески весел и скрип уключин: с левого
берега подходила лодка! Василий обогнул чей-то огород и  задами
выбрался  к  реке. Гребцы-молдаване удерживали багром у мостков
большую лодку. Какой-то мальчик старательно  черпал  деревянным
ковшом   воду,   набравшуюся  на  дне.  Несколько  молдаванских
крестьянок и два пожилых поселянина сошли с мостков  на  песок,
усыпанный ракушками.
     К высадившимся приблизился турецкий стражник.
     -- Бумагу давай! Развязывай узлы!
     Пока  женщина  сердито  препиралась  с  турецким солдатом,
Баранщиков шепнул гребцам:
     -- Когда обратно пойдете?
     -- Сейчас. Мы с того берега, близ Ямпола живем.
     -- Ребята, возьмите меня с собой. Не говорите турку, что я
чужой. Скажите, мол, лекарь,  и  вы  должны  доставить  меня  к
больному. А солдату я покажу бумагу.
     И  Баранщиков  отважился  на  риск  --  он  развернул свой
венецианский паспорт в надежде,  что  стражник  не  сумеет  его
прочесть. Когда стражник потребовал фирман от нового пассажира,
Василий   важно   помахал   великолепной  бумагой  с  печатями,
геральдическим львом и святым Марком, покровителем Венеции.
     -- Это -- большой лекарь, из Кишинева. К  больному  везем!
-- заявили гребцы.
     И  турок  уступил  "врачевателю"  дорогу  к мосткам. Лодка
закачалась,  берег  Бессарабии  стал  отдаляться.  Вот  и   вся
красивая  излучина  Днестра  перед  глазами, поселок и заречные
холмы. Прошли  стрежень  реки  с  быстрым  течением.  Последний
взгляд  назад,  на  силуэт  сорокской крепости и... здравствуй,
берег желанной свободы!
     Василий  выскакивает  прямо  в  воду.  Помогает  подтянуть
лодку,  обнимает  удивленных гребцов и рукавом вытирает слезы с
лица.
     Молдаванские перевозчики даже не захотели  взять  плату  с
этого странного путника.

     Наличных  денег  хватило  ненадолго.  А  погода подгоняла!
Кончились теплые ночи, позволявшие ночевать хоть  под  открытым
небом;  дожди  м  дорожная  грязь  сменились  морозцами;  ветер
свистел в облетевших ветвях, и лишь в  погожие  деньки  бабьего
лета,  когда  летающая  паутина  садилась  на  лицо,  удавалось
путнику  делать  большие  переходы.  Прекратились  и  случайные
заработки,   приходилось   частенько   пробавляться  подаянием.
"Многие  не  отвергали  моего  прошения,  кто  пищей,  а   иные
деньгами", -- вспоминал впоследствии российский странник.
     Так  дошел  Василий  Баранщиков до уманских владений графа
Потоцкого. Под вечер спросил у встречного украинца, что за село
впереди, получил ответ:
     -- Ладыжинка, на ричцы Ятрани стойить, а до Уманимиста  ще
двадцять верстов.
     Начинало  смеркаться,  моросил  холодный  дождик.  Василий
присматривался к хатам, нет ли где дымка из трубы.  Опыт  давно
научил  Василия не искать пристанища у богатых. Поэтому и здесь
постучался он в окошко, затянутое бычьим пузырем вместо стекла.
Пожилая крестьянка впустила его в дом, где Василий поздоровался
еще с двумя женщинами, видимо матерью и сестрою хозяйки.
     Мать была очень стара, обеим сестрам перевалило  давно  за
сорок.
     --  Ты блызэнько стань, божа людыно! -- зашамкала старуха,
порываясь встать с лавки, задвинутой за стол.  --  Часом  нэ  в
Билу Цэркву ты зибрався?
     Василий    помнил   наизусть   курьерскую   маршруту.   Он
подтвердил, что дня через три,  четыре  доберется  и  до  Белой
Церкви.
     --  Ой! -- закричала старуха дочерям. -- Вы чулы? Що я вам
казала,  дурни  дивчата?  Дочекалысь,  дочекалысь   заступныка.
Садовить  вэчэряты  господню  людыну.  Це вин, вин, Ивана Гонты
ридна дытына...
     Обе дочери только хмурились и  отмалчивались.  А  старуха,
отпихнув  стол,  выбралась  из-за него и бестолково суетилась в
горнице.
     Одна из сестер не выдержала:
     --  Та  посыдьтэ  вже,  мамо,  нэ  хвылюйтэсь  за  доброго
чоловика!
     Незаметно  она  указала  гостю на мать и покрутила пальцем
около виска,  дескать,  не  в  своем  уме  старуха.  А  та  все
старалась  поцеловать  у странника руку, тащила его под икону в
красный угол и вдруг, словно вовсе позабыв о чужом  человеке  в
доме,  притопнула босой ногой, развела руками и запела, хрипло,
низко:
     А нам сотнык Гонта папир от царыци дав,
     Та й давшы, нам всим в голос сказав:
     Що царыця кошовому звэлила так служыты... [Подлинная песня
гайдамаков в 1768 году.]
     Седые волосы женщины выбились из-под  платка,  глаза  дико
сверкали,  она  была страшно и жалка в своих отрепьях, босая, с
костлявыми жилистыми руками. Приплясывая, она все  ковыляла  на
глинобитном  полу  и  вдруг, споткнувшись о домотканый половик,
упала с жалобным криком. Дочери подхватили старую,  поднесли  к
печи  и  приподняли  на  высокую  лежанку.  Кое-как  утихомирив
безумную, они  укрыли  ее  ветошью,  и  старуха,  всхлипывая  и
кашляя,  уже не порывалась больше вставать. Наконец она и вовсе
затихла.
     Старшая  дочь,  Мотря,  поправила  фитилек   у   лампадки,
добавила в нее гарного масла и собрала ужинать. За едой Василий
спросил тихо:
     -- Кого она так ждет? За чьего сына меня посчитала?
     Сестры  переглянулись,  вздохнули. Младшая вышла проведать
скотину. Встала Мотря.
     -- Про цэ пытаты нэ трэба. Нэ слухай ты ии, нэбогу. Розума
вона лышылась, колы батька нашого, чоловикив и  трех  братив...
--  Голос женщины осекся. Она принялась убирать со стола посуду
и ложки, не глядя на своего гостя.
     Василий тоже отошел от стола,  перекрестился  на  икону  и
поклонился хозяйке.
     Он  уже  понял,  что  судьба  привела  его  в семью, тяжко
потрясенную  огромной,  непоправимой  бедой.  А  женщина  опять
заговорила:
     --  Звидци в одну маты ходыла. Тамо, в Кодни, суд ишов, та
нэ пустыв ии до сэбэ пан рэгимэнтар  Стемпковский.  Всэ  бачыла
вона  своимы  очима,  и  як  тила их рубалы, и як вишалы. Ивану
Гонти дванадцать рэмнив жывого тила выризалы,  на  чотырнадцять
шматкив тило разрубалы, и в чотырнадцяты городах на высэлыцю ти
шматкы попрыбывалы. С того часу убогою стала...
     -- Мотря, а... за что так-то...?
     Василий  заглянул  в  глаза крестьянке Мотре. Они казались
бесцветными, будто вылинявшими, как ее старая плахта.
     -- Для чого  пытаешь?  Чого  прычэпывся?  Ты  що,  з  нэба
звалывси  чи  вчора  родывся? Лягай на лавку, спаты пора, кожух
тоби дам, а пэрыны для гостэй нэ прыпасла.
     Женщина сердито гремела рогачами,  пролила  воды  на  пол,
ополаскивая   глиняную  миску,  в  сердцах  швырнула  на  лавку
овчинный тулуп, и вдруг, разрыдавшись в голос,  сама  упала  на
эту постель:
     --  Господы!  До  якого  часу  усэ  цэ тэрпиты? Нэмае сылы
бильшэ. Всэ сама та сама... Сама и за худобою, сама в поли, и в
город на ярмарок и хатусоломою крый, и за  дровамы...  Хиба  цэ
жиночэ дило? Пятнадцять рокив так мучусь!
     Василий подошел, тронул женщину за плечо.
     --  Не плачь, Мотря! Желаешь, я тебе какую хочешь мужицкую
работу в хате сроблю? Только скажи, чего робить.
     -- А що робыты? Наробыш ты! А завтра сусиды скажут:  Мотря
москаля  приворожила.  Ида  подобру,  коли  ты  -- божа людына.
Нашого горя ложкою нэ вычерпаешь, нэ вэчэря!.. Звидкы  ты,  бог
тэбэ знае!
     -- Издалече. С Волги-реки, слыхала?
     -- И ты про нашого Гонту не чув, а мы вашого Пугача знаем.
Вин, Пугач, на Волге вашых панив пугав, а в нас тут Зализняк та
Гонта шляхту рубалы...
     Отходчиво  бабье  сердце! Только что ругала Мотря "божьего
человека", чуть со двора не погнала, а прошло полчаса,  отлегло
от  сердца,  и  --  нет  уже  ни  ожесточения, ни злости! Когда
вернулась в горницу  младшая  сестра,  Мотря  долго  мешала  ей
уснуть   --  все  говорила  да  говорила,  толкуя  страннику  о
наболевшем, о горькой своей крестьянской доле... Вот что  узнал
от нее, а потом и от уманских жителей Василий Баранщиков.
     Лет  за  семнадцать  до  его  прихода  в  село  стояли  на
Правобережье русские войска.  По  просьбе  польского  короля  и
сейма   царица  Екатерина  прислала  войска  в  Польшу,  против
фанатиков-конфедератов, захвативших  город  Бар  близ  турецкой
границы.  Поэтому  и  конфедерация  стала  называться  Барской.
Участвовали в ней  крупнейшие  польские  феодалы-магнаты  и  их
приверженцы.  Они  объявили  войну  сейму  и  королю,  России и
"диссидентам", то есть инакомыслящим, всем некатоликам,  жившим
в Польше. Наиболее рьяно они стали преследовать православных, а
православным было все украинской крестьянство в Польше.
     Конечно,  смысл  этих религиозных преследований заключался
не том, чтобы просто заменить  церкви  костелами,  а  попов  --
ксендзами.  Паны-конфедераты  хотели  обратить закабаленных ими
крестьян  в  католичество,  чтобы  подчинить  своему  духовному
влиянию,  сделать  покорными,  отвлечь  от братской России, где
православие было государственной религией. Украинские крестьяне
надеялись на воссоединение с Россией и упорно  отказывались  от
католичества.   Конфедераты  стали  карать  сопротивляющихся  с
небывалой жестокостью -- убийствами, грабежами, пытками, вплоть
до сожжения людей заживо. Эти бесчинства панов и шляхты вызвали
взрыв  народного  негодования.   Сотнями   стекались   в   леса
крестьяне-беженцы,  жители  сожженых  конфедератами сел, беглые
казаки,  украинцы  --  солдаты  польских   войск   и   милиции,
дезертировавшие  от  своих начальников. Прослышав о готовящемся
восстании, прихлынули в Польшу отряды  казаков  из  Запорожской
Сечи.  Тем  временем  сейм  и  король обратились к Екатерине за
помощью против конфедератов и повстанцев.
     Собирал силы восставших бывалый запорожский  казак  Максим
Зализняк   в  Мотронинском  лесу.  Отряды  крестьянско-казачьих
партизан  получили  название  гайдамаков.  Переполнилась   чаша
народного  гнева!  В троицын день, "освятив ножи" в лебединском
монастыре, гайдамаки выступили в поход против панов!
     И  тут,  после  первых  побед  восставших,  в  дело  тайно
вмешались  польские  иезуиты  и  подлили  масла в огонь с целью
натравить крестьян на тех, кто  мог  бы  стать  их  союзниками.
Иезуиты  изготовили  фальшивую  "царицыну  грамоту",  в которой
Екатерина будто бы призывала украинский народ истребить на всем
Правобережье поляков и евреев. И когда украинская  крестьянская
война -- гайдамацкая "калиивщина" разгорелась, когда угнетенный
народ  ответил  кольями  на  жестокости шляхтичей-конфедератов,
подложный манифест  ослепил  обездоленных:  пожар  крестьянской
войны  охватил  не  одни панские поместья. Запылали беззащитные
неукрепленные  местечки  и   городки   Правобережной   Украины,
полилась   и   невинная  кровь  польских  горожан  и  крестьян,
местечковых еврейских жителей, ремесленников, мелких торговцев.
Хитроумная иезуитская провокация -- распространение  подложного
манифеста  --  отводила  удар  от  виновников  панов  на головы
польско-еврейского трудового люда, то есть на тех, кто мог быть
заодно с восставшими. Так иезуиты сеяли рознь между  населением
Речи  Посполитой,  старались  породить  у  поляков  ужас  перед
Россией и вызвать ненависть к ней. Не  скоро  поняли  люди  эту
подлую иезуитскую хитрость, поверили в "папир от царыци"!
     Главный  отряд Зализняка вышел из лесу в апреле 1768 года,
прошел с боями Медведовку, Жаботин,  Смелу,  Черкассы,  Корсун,
Канев, Богуслав, Каменный Брод, Лисянку. В июне отряд подступил
к  Умани.  Город  бы  сильно  укреплен  и  оборонялся  казацкой
воинской  частью  --  надворной  милицией,  созданной  воеводой
Салезием   Потоцким.   Обороной   города  руководил  губернатор
Младанович. Старшим сотником в этой конной части служил любимец
воеводы, красавец и силач Иван Гонта, крестьянский сын из  села
Россошки   в   уманском   имении  Потоцких.  Молодые  шляхтичи,
заискивавшие  перед  воеводой,  завидовали  успехам   Гонты   и
недоверяли ему, а Салезий, восхищенный удалью Ивана, осыпал его
милостями.
     Когда  гайдамаки Зализняка приблизились к Умани, навстречу
им губернатор  выслал  из  города-крепости  отряд  милиции  под
командованием  Гонты.  И  увидел  Иван  Гонта перед собою толпу
земляков и единоверцев, босых, вооруженных кольями,  оборванных
и  полуголодных.  По  ним  нужно  было  стрелять, их нужно было
рубить саблями во имя  защиты  польских  панов  и  шляхты.  Тут
встретился   с   командиром  надворных  казаков  и  сам  Максим
Зализняк. Он показал Гонте "папир от царыци" и спросил:
     -- Против кого  идешь,  Иван,  и  кого  защищаешь?  Гляди,
казак,  бумагу  --  видишь,  нас  сама царица российская против
панов послала? Русские  войска  недалеко,  они  придут  нам  на
помощь. Одумайся, Гонта, прежде чем родную кровь прольешь!
     И  не  поднял  Гонта  меча против крестьян и гайдамаков, а
занес его над головами шляхтичей. Он повернул свой отряд и  сам
вместе с Зализняком двинулся против укрепленной Умани.
     Три  дня  кипел  непрерывный  бой.  Из  города  били пушки
картечью,  ружейные  стволы  слали  пулю  за   пулей   в   ряды
наступающих. Но яростный порыв восставших был сильнее смерти, и
пали  укрепленные  пригороды  Умани.  Город  остался  без воды.
Дравшиеся на бастионах утоляли жажду  не  водой,  а  вином,  и,
пьяные,  падали  в  рукопашном бою. Губернатор Младанович после
перехода казаков  на  сторону  атакующих  растерялся  и  считал
сопротивление   безнадежным.  Обороной  командовал  талантливый
инженер Шафранский, сумевший вооружить мужчин-евреев, беженцев,
искавших  спасения  в  городе.  Они  мужественно  сражались   и
погибали  с  оружием в руках. Тем временем покинула город и еще
одна группа "защитников" -- немецкие  кавалеристы.  Из  Пруссии
прибыли  в  Умань  "для  ремонта", то есть для покупки лошадей,
немецкие офицеры и солдаты.  Расквартированные  в  городе,  они
отказались  защищать  жителей и тайком улизнули сквозь пролом в
стене, не обращая внимания на  просьбы  губернатора  поддержать
оборону города.
     На  третьи  сутки  осады  окончились  у  горожан  пушечные
заряды. И атакующие ворвались в город, вместивший всех беженцев
с огромной территории Волыни и Подолии, Началась  расправа.  [В
уманской  резне,  по  свидетельству  великого украинского поэта
Тараса Шевченко:
     "Не отвел мольбою гибель
     И ребенок малый,
     Ни калека и ни старый
     Живы не остались".
     Поэма "Гайдаки"] Вместе с жестокими панами погибли  многие
из тех, от кого восставшие могли бы получить помощь и поддержку
в борьбе против угнетателей.
     К   победителям   со   всех  сторон  продолжали  стекаться
крестьяне-повстанцы. Теперь и  Гонта  показывал  им  "папир  от
царыци". Максим Зализняк был провозглашен гетманом. Он надеялся
отвоевать у панов всю Правобережную Украину и воссоединить ее с
Россией.  Ивана Гонту он назначил полковником уманской казачьей
части.
     С тревогой наблюдала за событиями на правом берегу  Днепра
российская  императрица  Екатерина. Напуганные паны слали к ней
гонцов и курьеров. Страшась крестьянской  войны  по  соседству,
царица  вняла  мольбам  шляхты  о помощи против гайдамаков: она
объявила, что не призывала народ к восстанию, и приказала своим
войскам в Польше подавить его. Генерал Кречетников  отправил  в
Умань   полк   донских  казаков  под  командованием  полковника
Гурьева. Крестьяне и вожди восстания  были  уверены,  что  полк
явился  на  помощь народу против панов, на защиту правого дела.
Вышло иначе: Кречетников и Гурьев заманили вождей гайдамаков  в
ловушку   и   схватили  их.  Максима  Зализняка,  как  русского
подданного, равно  как  и  других  запорожцев,  судили  русским
судом,  били  батогами,  клеймили  и  сослали в Сибирь. А Ивана
Гонту с  товарищами,  всего  около  девятисот  человек,  выдали
польским панам.
     Два года заседали комиссии и суды во главе с региментарием
паном   Стемпковским.  Народное  возмущение  они  залили  морем
народной крови. Казнь Гонты по жестокости  превзошла  все,  что
знала  история палачества. Он же и с эшафота проклинал народных
мучителей и встретил смерть как  истинный  герой.  Много  песен
сложил  о  нем  украинский  народ,  и долго еще ходила в народе
легенда, будто остался у Гонты сын, и должен он прийти в  Белую
Церковь и снова собрать народ против панов...
     --  И  твой муж, и батька, и братья -- все были с ними? --
спросил Василий у Мотри.
     -- А як же! -- отвечала та  с  гордостью.  --  Пидэш  коло
Умани,  то  сам побачышь, дэ Зализняк и Гонта з нашымы хлопцямы
гулялы... Ну, трэба спаты, Васылю. Завтра иды з богом!
     На другой  день  Мотря  проводила  Василия  Баранщикова  в
дальнейший  путь.  Минуя Умань, Василий видел следы разрушений,
хотя городские бастионы были давно восстановлены. С  некоторыми
жителями    города    он   разговаривал.   Опасливо   озираясь,
рассказывали ему горожане  о  пережитых  треволнениях.  Приметы
недавних событий узнавал теперь Василий на каждом шагу.
     В  Белой  Церкви на речке Рось он тоже встретил радушный и
дружеский прием. Ему пришлось задержаться там -- починить обувь
и одежду перед морозами, у добрых людей в баньке попариться,  а
за это по хозяйству помочь своим благодетелям.
     Прошел  листопад,  зима была уже на пороге. И вот в начале
ноября 1785 года, после долгого  пешего  пути,  увидел  усталый
странник  придорожный  шлагбаум  и казенную избу на форпосте...
Граница государства российского!

     Комендант  пограничного  форпоста  в   старинном   городке
Василькове,  основанном  на  реке Стугне еще князем Владимиром,
секунд-майор  [До  1797  года  офицеры,  имевшие  чин   майора,
подразделялись  на  две  степени: премьер-майор и секунд-маор.]
Стоянов заметил из окошка  своей  крошечной  канцелярии  чужого
человека,   одетого  очень  странно.  Одежда  его  состояла  из
удивительной смеси греческих, молдаванских и русских вещей. Вел
себя  этот  чудак  тоже  не  обычно:  отбежав   от   дороги   с
разъезженными колеями и подмерзшей лужей, он бросился ничком на
бурую, посеребренную инеем траву, вытянул руки и прижался лицом
к холодной земле, словно обнимая ее.
     Стоянов  долго  ждал,  пока пришелец поднимется. Но тот не
скоро воротился на дорогу; приподнявшись с земли, он минут пять
молился,  стоя  на  коленях,   часто   осеняя   себя   крестом.
Секунд-майор  приказал  солдату-писарю,  находившемуся в другой
комнате:
     -- Петрович! Ну-ка сходи приведи ко мне этого  богомольца.
И  крестится,  и  поклонами  только что лба не расшибает, а сам
больно на турчина смахивает. Черный, словно голенище, и  башка,
видать, недавно брита была. Давай-ка его сюда!
     Странник  назвался  второй  гильдии  нижегородским  купцом
Баранщиковым Василием, а пашпорт  предъявил  на  имя  Николаева
Мишеля,  да  и  не  один пашпорт, а два, на языках гишпанском и
венецианском.
     Все  это  лишь  усилило  подозрение   секунд-майора.   Оба
паспорта он отобрал, коротко допросил Баранщикова -- Николаева,
покачал  головой и велел писарю перебелить протокол, потому что
от обилия в нем иностранных слов, наименований стран, городов и
морей у секунд-майора в глазах зарябило. Затем он  распорядился
кликнуть   двух   солдат.   Придирчиво  осмотрев  их  выправку,
треуголки, косицы, мундиры, сапоги и скомандовав "на  караул!",
прочитал  им приказ -- доставить задержанного в Киев, в военную
канцелярию наместника, генерал-поручика Ширкова.
     Отправив конвой, секунд-майор пошел к себе на  квартиру  в
городок, велел подать обед, доставленный из трактира (комендант
был вдов), и за неимением других слушателей рассказал денщику о
приключениях  купца  Баранщикова.  Солдат  слушал  с превеликим
вниманием и подобно  начальнику  своему  качал  головой,  а  на
вопрос:  "Как полагаешь, много ли в гистории сей он наврал?" --
отвечал резонно: "В Киеве небось разберутся, каких  кровей  он,
однако,  ежели  и вполправды токмо гистория сия, и то удивления
достойна, тем паче, что прелестями чужими человек  пренебрег  и
домой возвернулся".
     --  Так ты почитаешь его заслуживающим похвалы? -- спросил
комендант.
     --  Так  точно,  ваше  благородие,  --  убежденно  отвечал
денщик,  принимая тарелку. Комендант не высказал окончательного
суждения о купце-страннике, отослал солдата на кухню и задремал
в кресле с потухшей аршинной трубкой между коленями.
     Однако  через  два  дня,  когда   конвоиры   вернулись   в
Васильков,  секунд-майор  понял  из  их  устного  доклада,  что
правитель  киевского  наместничества   генерал-поручик   Ширков
отнесся   к  Баранщикову  именно  так,  как  предвидел  денщик.
Наместник выслушал Василия с большим  интересом  и  оценил  его
возвращение   на   родину   как   патриотический  поступок.  Он
собственноручно подписал ему российский  паспорт  и  на  дорогу
пять  рублей  золотом  пожаловал.  Оба же заграничных паспорта,
отобранных у купца, и протокол допроса, снятого  секунд-майором
Стояновым  на  Васильковском  форпосте,  генерал  Ширков  велел
отправить почтой правителю нижегородского наместничества  Ивану
Михайловичу  Ребиндеру, генерал-губернатору, орденов российских
кавалеру.
     Васильковский комендант выслушал конвойных  во  дворе.  Во
время доклада он сосредоточенно жевал сухую травинку.
     -- Стало быть, его превосходительство отпустил нижегородца
домой?
     --  Так  точно,  ваше благородие, и чертеж-маршруту выдать
приказал ему. Напоследок сказывал  нам  нижегородец-купец,  что
домой пойдет через Нежин и Глухов -- до Орла, там -- до Москвы.
А   уж  от  матушки,  от  белокаменной,  до  Нижнего  --  через
Владимир-град стольный, да через, как его... Муром,  что  ли...
Оттуда ему недалече, от Мурома-то.
     --  Гм,  --  сказал комендант. -- Сколько ж ему туда пешим
добираться от нас?
     -- Шагать он горазд, за ним не угонишься, ваше благородие,
да одна беда; денег у него маловато. Где заработает,  а  где  и
попросит. Домой-то без гроша в кармане прийти тоже несподручно.
Потому, месяца три ему шагать.
     --  Ну, ну! -- задумчиво протянул комендант и вдруг строго
посмотрел на одного из солдат. -- Вот штык у тебя,  Пономарчук,
ржавый  и кокарда не чищена. Непорядок!.. Так, говорите, дойдет
нижегородец за три месяца домой?
     -- Беспременно дойдет, ваше благородие! --  в  один  голос
отвечали оба служивых.

     Заимодавцы и должник 

     Старая  посадская  сплетница  Домаша и жена торговца рыбой
Фекла   --   ближайшие   родственницы    заимодавцев    Василия
Баранщикова,  сгинувшего  банкрута.  Феклин муж давал ему сорок
пять, Домашин сын, купец Иконников, сто рублей. Да еще  купчиха
Федосова за ним шестьдесят целковых числит.
     Домаша  и  Фекла задумали доброе богоугодное дело: зайти к
соседке, нищей вдове Баранихе, подсказать ей, что у  Федосовой,
купчихи,  муж  вот-вот преставится. В синем федосовском доме за
церковью Спаса гробовщики  с  утра  все  крыльцо  истоптали  --
заказа  ждут,  мерку  снимать.  Должно,  в скорости плакальщицы
потребуются, сама-то купчиха не горазда  в  голос  выть,  да  и
некогда  ей, баба хитрая, в деле поболе старика своего смыслит,
уж который год за  него  в  лавке  стоит.  Люди  состоятельные,
достаточные,  похороны  будут  большие,  на весь посад. И лучше
Баранихи нет во всем околотке плакальщицы.  Баба  извелась,  ее
хлебом  не  корми  --  дай  повыть,  а  дома-то  нельзя, потому
ребятишки еще малые, одному восемь, другому семь, -- уж  больно
пугаются, как завоет по этому, по пропащему своему Василию. Так
уж   пусть   сходит  к  Федосовой-то,  душу  отведет,  в  голос
наплачется, и бабе облегчение, и ребятишкам, глядишь, с поминок
кутьи принесет.
     Теперь   только   двое   мальцов    у    бабы    осталось,
меньшинького-то  в запрошлом году господь прибрал, померло дите
от глотошной. В нищете такой -- бабе облегчение, а она, дура, с
неделю ревела, да не напоказ для соседей,  а  потихоньку,  сами
слышали!  Уж  скоро  седьмой  год  пойдет,  как Василий пропал,
ограбили его, вишь, на ярмонке пьяного, потом было одно  письмо
из  нерусской  земли  и -- поминай как звали. Небось и косточки
сгнили. А уж баба измучилась, двоих растя! Сперва  было  братья
помогали,  Баранщиковы,  потом  один  уехал,  другой  помер  --
осталась баба ни с чем...
     ...Марья Баранщикова уже два года как заколотила двери  ко
двум большим комнатам, бывшей гостиной и спальне их с Василием,
и  перебралась  в  столовую, рядом с кухней и чуланом. Теперь в
этой  столовой  лавка  колченогая,  стол  да  Марьина  кровать,
прикрытая вместо одеяла старой попоной от Савраски: уж и дух-то
конский  давно  из нее вышел. Ребятишкам в кухне на печи тряпье
стелет. Весь дом отапливать -- где дров  возьмешь,  тем  более,
дом починки требует, из щелей ветры дуют. В горнице марьиной ни
рушничка  цветного,  ни  скатерки,  ни занавески на обледенелых
окнах, но у порога -- мешок старый, ноги вытирать: пол, хоть  и
некрашеный,  выскоблен, как лавка в бане. В красном углу икона,
благословение родительское, и  лампада  теплится  вечерами.  Да
ноне  масло гарное на исходе, днем приходится гасить лампаду, а
то ночью, впотьмах, больно страшно одной.
     На стене еще висит под  стеклом  гильдейное  свидетельство
Василия  от нижегородского магистрата, а на другой, напротив --
немецкая картинка под названием "От чистого сердца". Изображено
на  ней,  как  девочка,  вся  в  беленьком,  подает   из   окна
милостыньку  мальчику-нищему, такому чистенькому-чистенькому; а
седой дедушка-крестьянин всплакнул от  умиления.  Картинку  эту
привез Василий жене с первой ярмарки после свадьбы, и висит она
чуть  менее  десяти  лет,  потому  что нынче, 23 февраля, ровно
десять лет, как  Марья  на  "сговоре"  впервые  поцеловалась  с
Василием.  Свадьбу-то  сыграли  после  вскорости...  Господи, а
сейчас хоть бы горсть муки ребятишкам раздобыть, на масленой им
блинка испечь! Разве позовет кто в доме убраться, полы мыть или
стирать... Да вот, слышно, идут, верно, соседки  за  ней!  Пока
Фекла  толковала  Баранихе  --  дескать,  не прозевай, ступай к
Федосовой купчихе, поклонись да подольстись,  чтобы  не  забыла
тебя позвать, -- Домаша оглядывалась и принюхивалась: не пахнет
ли  съестным в доме, нет ли, мол, у бабы доходу неизвестного...
Яшка с Колькой, худые, всклокоченные, так и стреляют  глазищами
с  печи, бесенята! Что из них будет с безотцовщины-то?.. Хоть и
небаловный Марьины ребята, не попрошайки, не  воришки,  а  чему
доброму  из  нищеты такой вырасти? Да и за самой, за вдовой-то,
глаз да глаз нужен! Худа и  бледна  Марья,  а  все  еще  хороша
собою:  мужики  засматриваются на стройную соседку, долго ли до
греха?
     Марья смиренно просит соседок посидеть  еще,  не  уходить:
одной  ей  --  тоска  глухая,  но...  в  горнице  так холодно и
неуютно, на столе -- шары гоняй, с печи, рядом, голодные  глаза
блестят,  да  и  компания  ли  им,  купчихам,  нищая вдова!.. И
соседка  важно  удаляются,  еще  раз  напоминая  "не   упустить
случая".  А  у Марьи на этот раз и сил-то нет идти да проситься
голосить по чужому. Может ли быть горе  беспросветнее,  чем  ее
собственное, а и на него слез больше не остается.
     Господи,  еще  несет  кого-то  во  двор... Снег под ногами
скрипит, и собака соседская залилась. Это у Иконниковых... Свою
отвязала и цепь продала:  нечем  пса  кормить  стало!  Осталась
пустая  конура  во  дворе: увязался Полкан за каким-то обозом и
пропал... Или соседки возвращаются? Нет, один кто-то  прошел...
Батюшки,  грех  какой! Никак мужчина стучится? Ну, дожила Марья
до великого сраму! Что делать-то? Опять стучит: уже посмелее да
погромче, охальник!
     -- Кто там? --  Марьин  голос  выдает  страх  и  волнение.
Господи,  да  еще  и Яшка на беду не спит... А оттуда, снаружи,
негромко в ответ:
     -- Откройте, Марья Никитична! Гость к  вам  дальний.  Или,
может, вы не одни в доме? -- тогда прощеньица просим.
     Да кому же это быть? Или деверь издалека...
     --  Мамка,  открывай, стучат! Или не слышишь, мамка? Пусти
его, мамка!
     Эх, была не была!..
     Запоры в Марьином доме сохранились еще те,  что  заказывал
кузнецу  Василий:  задвижки  пудовые,  кованые,  дверь дубовая,
скрепленная тремя схватками, такую и ломом не  скоро  отворишь!
Дескать,  коли  такие  засовы  --  есть  у купца в закромах что
беречь! Всем соседям видать -- в достатке купец!  И  Марья  все
годы  одиночества строго блюла порядок, заведенный при муже, --
задвигала засовы. И теперь долго возилась у  двери  с  тяжелыми
щеколдами,  стараясь  угадать,  кто он, тот, что переминается с
ноги на ногу, поскрипывает снежком на крыльце...
     Вошел, наклоня голову:  ход-то  черный,  притолока  низкая
(чистые  сени  заколочены  стоят)...  От  ворвавшегося  в кухню
морозного воздуха метнулось пламя в лампадке,  тени  закачались
по  стенам,  никак  не разглядишь, знакомый или чужой... Высок,
плечист, одет  не  по-русскому,  вроде  бы  татарин,  и  волосы
коротко  острижены.  Лицо темное, загорелое, а бородка русая...
Мешок за спиной... Палка в руке... Странник божий, что ли?
     -- Марьюшка, али признавать не хочешь?
     -- Батюшки светы! Царица небесная!.. Вернулся! Сам! В день
сговора!
     И Василию пришлось подхватить обеспамятевшую на миг  жену.
Он  бережно  поддержал  ее,  ослабевшую, потрясенную, бессильно
клонившуюся  к  нему  на  плечо,  а  сверху,  с  печи,   звучал
деловитый, еще хрипловатый басок восьмилетнего:
     --  Колька,  да  Колька  же!  Глянь-ка, к нам тятя пришел!
Слышишь ты, дурень, Колька? Проснись! Тятька с мешком пришел!..
     Наутро  соседка  Домаша  пришла  поторопить   Бараниху   к
Федосовой,  но  так и не достучалась. Никто не откликнулся, дом
словно вымер, хотя по следам во дворе  видно  было,  что  ночью
брали  дрова  из  поленницы,  запорошенной  свежим снежком. Над
печной трубой веял теплый пар, во дворе пахло печеным хлебом, а
вдова, наверное, так умаялась у печи, что белым днем  уснула  и
стука не слышит. Чудно!
     ...Угостивши  семью  тем,  что  сумел  припасти  в дороге,
Василий Баранщиков с утра явился в полицию, объявил себя  живым
и  воротившимся, и вот тут-то и начались самые горькие для него
злоключения!
     Письмо   из   киевского   наместнического   правления    с
приложением обоих паспортов и протокола допроса было получено в
Нижнем  Новгороде  еще  в ноябре прошлого года: курьер доставил
его спустя две недели после перехода Василия  через  российскую
границу, Василий же одолел этот путь за два с половиной месяца.
Генерал-губернатор  нижегородский  и пензенский Иван Михайлович
Ребиндер,  человек  добродушный,   щедро   осыпанный   царскими
милостями,  заранее  распорядился, чтобы к нему привели Василия
Баранщикова, "буде  только  тот  явится  в  сие  правление".  В
прошлом  ловкий  русский  дипломатический агент в Данциге, кого
тщетно пытался подкупить, а  затем  скомпрометировать  прусский
король   Фридрих   II,  екатерининский  царедворец,  помогавший
возвести  ее  на  престол,  нижегородский  наместник   Ребиндер
пытался  кое-что делать и для улучшения вверенного ему города и
в общем-то не оставил о себе у  горожан  недоброй  памяти.  Но,
прочтя  письмо  Ширкова из Киева, губернатор бросил его в стол,
где оно и  пролежало  до  появления  в  городе  самого  Василия
Баранщикова;  видимо,  никому даже в голову не пришло уведомить
семью о предстоящем возвращении "сгинувшего банкрута".
     Василия Баранщикова привели в  дом  губернатора  прямо  из
полицейского  участка,  на другой же день после возвращения, 24
февраля 1768  года,  в  странном  дорожном  наряде.  Другого  у
Василия пока не было.
     Иван  Михайлович  слушал  героя необычных похождений более
двух часов. Губернатор сидел в кресле  без  мундира  и  парика,
расстегнувши  ворот  белоснежной рубашки, обшитой брюссельскими
кружевами.
     -- Как же, братец, тебя жена вчера встретила? Как  жила-то
семья все эти годы без тебя?
     -- В самой сущей бедности, ваше превосходительство, даже в
нищете.  Жена  с  двумя  детьми  на  руках маялась, третьего же
лишилась на пятом году его жития.
     -- Обрадовалась она тебе, семья твоя?
     -- Жена, ваше превосходительство,  и  не  сразу  признала.
Сами  видеть  изволите:  платье  на  мне странное, и волосы еще
маловато отросли на бритой голове.
     -- А как пригляделась и узнала, что же потом было?
     -- О том, сударь, какая радость потом была, изречь трудно:
оную чувствовать и изъяснить только тот может, кто сам бывал  в
подобных обстоятельствах.
     --  Это ты, братец мой, справедливо заметил... Стало быть,
семью свою в сущей бедности обрел? На-ко  спрячь  покамест  эти
пятнадцать  рублей, пригодятся на первый случай... И, говоришь,
недоимки за тобой числят много? Кому да кому должен, а?
     --  Магистрат  городовой  требует  с  меня  за  шесть  лет
гильдейные  подати,  шестьдесят два рубля будет, да трем купцам
по закладным должен двести пятнадцать рублей, а  всего  у  меня
долгов обществу и магистрату двести семьдесят семь рублей.
     --   М-да,   это  деньги  немалые!  Рад  бы  тебе  помочь,
Баранщиков, чтобы магистрат платежи отсрочил, пока снова ты  на
ноги не поднимешься, но... магистрату я приказывать не властен.
Советую  тебе,  братец мой, попросить наших добрых граждан, кои
еще в 1611 году по примеру купца Минина высокое  бескорыстие  и
гражданскую  добродетель  проявили, чтобы они покамест избавили
тебя от уплаты по закладным, а также податей гильдейных.
     -- Попытаю, ваше превосходительство, да сумнительно, чтобы
отсрочку мне у них выпросить... Что  ж,  дозвольте  мне  теперь
назад в полицию пойти?
     --  Да, да, для порядку протокол нужно про тебя составить,
это верно. Пусть-ка там  кто  пограмотнее  из  писарей  садится
протокол  писать, передай им, что я, мол, сам так велел. Только
вот что я тебе скажу: когда будут с тебя допрос снимать, нечего
тебе  во  все  подробности  вдаваться,   что   ты   мне   здесь
рассказывал.  О  приключениях  твоих надлежит особо написать, а
полиции до них дела нет. Расскажи там коротко, самую суть, безо
всякого там магометанства, без турецких твоих  похождений...  И
совет еще один дам тебе.
     --  Извольте  дать,  ваше  превосходительство,  постараюсь
исполнить.
     -- Ты -- грамотей великий или нет?
     -- Читать, писать -- обучен, но  не  часто  в  нашем  деле
надобность  в  грамоте  случается.  На  то приказчики... А коли
прикажете -- могу почерк показать.
     -- Не  в  почерке  дело...  Сумеешь  ли  ты  сам  описание
приключениям  своим  сделать?  Чтобы  коротко  те  страны,  где
побывать  довелось,  а  также  все  бедствия  и  нещастия  свои
живописать  и  неуклонное свое стремление на родину изъяснить с
усердием? Сумеешь ли сие?
     --   Не   приходилось    столь    много    писать,    ваше
превосходительство, но коли приказываете, могу попытать.
     --  Не  приказываю  я  тебе,  а  совет  даю. Если описание
составишь,  найди  грамотея  --  набело  переписать,  а   потом
издателя сыщешь и книжонку тиснешь. Уж там насчет бусурманов...
не  скупись  на краски, понял! С такой книжицей, особливо ежели
удастся ее отпечатать в столичной типографии, чтобы вид изящный
имела, можешь в Санкт-Петербурге все богатые дома  обойти,  как
бывало,  в  Стамбуле  хаживал, -- тебе, шельмецу, не привыкать!
Придешь к какому-нибудь  вельможе,  поклонишься,  книжечку  ему
почтительно  --  раз!  А  он тебе за книжечку из кармана -- на!
Может быть, снова на ноги и станешь.
     -- Премного благодарен, ваше превосходительство, да как бы
мне в Петербург попасть? Кредиторы не пустят, где там!
     -- А ты их обойди, братец ты мой. Эх, всему-то тебя  учить
надо,  а еще купчина! Ты сходи к преосвященнику нижегородскому,
он тебя на покаяние церковное к  митрополиту  Гавриилу  пошлет,
зане  с  грехом  твоим  ни  один  поп  без соизволения духовной
консистории  к  причастию  тебя  не  допустит.  Отпросишься   в
Санкт-Петербург,  покаяние  в  лавре отбудешь -- а тем временем
дела своего не прозевай.  Ну,  ступай  с  богом  и  не  ленись,
берись-ка за перо да бумагу. Польза будет!
     Выйдя   из   губернаторского  дома  обнадеженным,  Василий
направился в полицию. Канцелярист-грамотей из отставных  ротных
писарей дотемна строчил с его слов трехстраничный допрос.
     Воротясь домой, Василий застал в горнице своих кредиторов.
Самый  богатый  из  них,  Домашин  сын, купец Иконников, лениво
прохаживался по кухне и столовой, заткнув пальцы  за  кушак  на
животе  и  присматриваясь  к доброте рубленых стен. Феклин муж,
рыботорговец Фирин, тщедушный и рябой, притулился  на  лавке  и
рассматривал   картинку   "От  чистого  сердца".  Картинка  его
растрогала, а вот воротившийся с того  света  прощелыга  и  его
нищие  отпрыски,  напротив,  раздражали  и  на  грех  наводили.
Отсутствовала  только  почтенная  купчиха   Федосова,   занятая
похоронами  усопшего супруга. Дородный Иконников, расхаживая по
горнице, прикидывал, что домик стоит не меньше  как  две  сотни
рублей,  а по своей нужде Василий отдаст его сейчас за полцены,
коли он,  Иконников,  не  проворонит.  Самая  ранняя  по  сроку
закладная  --  у  него.  Стало  быть,  с ним с первым и расчет.
Как-никак соседнее владение, можно сад  свой  расширить,  да  и
домик,  коли  починить да покрасить, славный -- вон, даже Волгу
видать из окошка. Коли сына женить -- можно будет этот домик  в
приданое  выделить, для начала -- под боком родительским парень
будет.
     Василью-то самому теперь не выкрутиться, за  долги  пойдет
либо  на  казенные  харчи, либо в работы сошлют, куда-нибудь на
соляные варницы горе мыкать, либо вовсе в рекруты... На варнице
будет по двадцать целковых в год отрабатывать, пока не  сгинет.
В   Балахне,   на   соли,   мало   кто   больше  двух-трех  лет
выдерживает... Значит, Марьюшка-то  --  заново  вдова...  Ее  с
детишками  покамест можно и в доме оставить, вырастут бесенята,
еще благодетелем  почитать  будут,  работники  готовы  даровые.
Бабонька-то,  если  приодеть,  гм...  ишь, раскраснелась, будто
яблочко спелое. И стройна,  и  черноока,  а  улыбнется  --  что
рублем подарит.
     Эти  дремотные  мысли  настроили Иконникова на благодушный
лад,  и  он  ободряюще  похлопал  по  плечу  вошедшего  Василия
Баранщикова.  И  хотя  наступил уже вечер, хотя Марьюшка из сил
выбилась, чтобы сварить мужу и гостям настоящий обед, труды  ее
пропали  даром:  кредиторы,  опасаясь  вновь упустить должника,
потребовали от магистрата его немедленного ареста и сами повели
Василия на съезжую, к великому ужасу и неописуемому стыду Марьи
Баранщиковой. И пришлось ей еще горше, чем прежде, каждый  день
по  соседям  побираться,  щи  да кашу Василию в узелке носить в
ожидании дня "совестного суда".
     Полтора месяца продержал магистрат Василия  Баранщикова  в
"долговой  яме"  и...  просчитался  жадный  кредитор Иконников!
Магистрат  в  первую  очередь  сам   истребовал   недоимки   по
гильдейным  платежам,  выкупив  у  Василия домишко за ничтожную
цену -- сорок пять рублей  ассигнациями.  Значит,  за  тридцать
целковых  серебром  ушел  родительский  рубленый домик в четыре
окна на  улицу!  Когда  Василий  покрыл  этими  деньгами  часть
государственных   недоимок,   магистрат  освободил  его  из-под
стражи. Но уж тот на должника  набросились  частные  кредиторы,
озверевшие от злобы. Они немедленно вновь упекли Баранщикова за
тюремную  решетку и оставались глухи ко всем увещеваниям. Целый
год почти просидел в долговой  тюрьме  нижегородец-странник,  и
вынес  ему  суд  беспощадный приговор: за долги в сумме двухсот
тридцать двух  рублей  отдать  его,  Василия  Баранщикова,  как
банкрута  на  балахнинские соляные варницы в казенные работы по
двадцать четыре рубля в год вплоть до полного  покрытия  долга.
Это  было  равносильно  медленно  смерти  на  соляной  каторге,
которая мало отличалась от испанской "миты"...
     После суда и  приговора  к  десятилетней  каторге  Василия
вновь  отвезли  в тюрьму ожидать исполнения судейского решения.
Из тюремной  камеры  он  обратился  к  купеческому  обществу  и
магистрату с таким прошением:
     "Не  видав  же  он, Баранщиков, жену и детей свыше слишком
шести лет, пришед в свое любимое отечество Россию, презирая все
опасности и даже  самое  смерть,  соблюдая  веру  христианскую,
памятуя  жену  и  детей,  воззывает  он  к  своим нижегородским
гражданам, чтобы они вняли гласу закона и приняли  во  уважение
истинные  и неоспоримые бедности и несчастий его доказательства
и свидетельства:
     1. Пашпорта гишпанский и венецианский.
     2. Заклеймения на острове Порто-Рико, на море  и  потом  в
Иерусалиме.
     3.  Шесть  лет  препровождения  без жены и детей в крайней
бедности.
     4. Что говорит по гишпански, по итальянски и по турецки  и
что   столь   простому   человеку  научиться  сему  в  скорости
невозможно.
     5. Что сего 1787 года наступил святой великий пост, а  он,
Баранщиков,   сидит   в   магистрате  под  стражей  и  что  уже
определение подписано, чтобы отдать его на  соляные  варницы  в
Балахну.
     6.  И что просит городового магистра, чтобы ему позволение
было хотя выисповедаться и причаститься христовых тайн,  но  ни
один  из  священников  церквей  нижегородских,  хотя  он и явно
приносил свое покаяние, исповеди его не мог принять потому, что
он был в магометанском законе..."
     ...Последний   довод,   остроумно   подсказанный   Василию
наместником   Ребиндером,   оказался   спасительным!  Сам  Иван
Михайлович   поручился   перед   обществом    за    возвращение
Баранщикова.   Генерал-губернатор   выдал  Василию  паспорт  на
дорогу,  а   епископ   нижегородский   собственноручно   вручил
рекомендательное   письмо   к   митрополиту   новгородскому   и
санкт-петербургскому Гавриилу, купно с пятью  рублями  серебром
на пропитание в пути.
     И  вновь  снаряжала  Марьюшка своего горемычного супруга в
путь-дороженьку. Несчастная  женщина,  изгнанная  с  детьми  из
своего  дома,  нашла приют в семье какого-то чиновника, который
взял ее в услужение. В  отведенной  ей  комнате  Марья  кое-как
ютилась  с обоими мальчиками. Чиновник доставал ей листы писчей
бумаги, на которой Василий Баранщиков, сидя в  холодной  камере
долговой  тюрьмы  при  магистрате, начал писать свои "Нещастные
приключения".
     Марья навещала мужа, утешала, приносила убогие гостинцы  и
за  этот,  1787  год извелась хуже, чем за все шесть предыдущих
лет мнимого вдовства.
     Мужнины писания она  время  от  времени  приносила  домой.
Показывала  своему  барину,  и  тот, исправив грубейшие ошибки,
снова отсылал листы узнику для переписки.  И  к  тому  времени,
когда   пришло   Василию  разрешение  отправиться  на  покаяние
церковное к  высшему  духовному  сановнику  Российской  империи
митрополиту  Гавриилу,  описание  "нещастных  приключений" было
вчерне  закончено.  Даже   прошение   свое   к   нижегородскому
магистрату успел переписать Баранщиков в эту рукопись.
     В  марте  1787  года,  выйдя из тюрьмы, Василий Баранщиков
опять простился со  своей  многострадальной  семьей,  поцеловал
Марьюшку  и  тронулся  пеш  в  новую  дорогу -- сперва ко граду
первопрестольному,  а  далее  в  Северную   Пальмиру,   столицу
Российскую, славный город Петров.

     "Нещастные приключения" и эпилог к ним 

               Матрос забыл чужбины берег дальний,
               Тяжелый труд и странствий бег печальный.
                             А. Мицкевич

     Тысячеверстье  снегов и талых вод, дорог и тропинок, чужих
углов и невеселых дорожных раздумий -- снова  позади.  В  конце
апреля Василий увидел перед собою в предвечернем тумане длинные
ряды   осветительных  плошек  и  фонарей  знакомого  проспекта.
Обогнув здание Адмиралтейства, узнал Василий на  площади  перед
Сенатом смутные очертания гранитной скалы-волны. Только высился
над  скалою  бронзовый всадник, осадивший стремительного своего
коня на самом гребне утеса. Василий  снял  шапку  и  поклонился
всаднику.
     Не  задерживаясь  на  людных  улицах,  перешел он по мосту
Неву-реку и добрался до Охты. Сторож  знакомой  верфи  компании
российской  Бороздина  и  Головцына  пояснил  пришельцу, что на
верфи спущено новое судно и "шкипором"  пойдет  на  нем  старый
моряк российский Иван Афанасьев сын Захаров.
     -- Неужто Захарыч? -- с радостью воскликнул Баранщиков. --
Боцманом на судах компании лет, поди, тридцать ходил?
     --  Он самый, -- подтвердил сторож. -- Да вот и он как раз
в контору жалует с корабля!
     Так бывший матрос Василий Баранщиков встретился  со  своим
старым  боцманом,  и  эта  встреча  избавила Василия от поисков
жилья и стола: Захарыч приютил нижегородца в  своем  домике,  в
Матросской  слободе. Это была первая удача питерской экспедиции
Василия.
     На  другой  день  переправился  он   с   Малой   Охты   на
Калашниковскую  пристань,  зашел  в  Александро-Невскую  лавру,
узнал,  что  преосвященный  владыка  Гавриил  сможет  самолично
принять  его  на  той  неделе,  и  отправился  далее на Невскую
перспективу поглядеть на Гостиный двор.
     Медленно брел он по великолепной улице, казавшейся  ему  и
теперь,  после  того как он объездил полмира, самой величавой и
прекрасной улицей на свете. За семь лет она  стала  еще  лучше.
Случайно  бросилось  ему  в глаза такое объявление: "На Невской
першпективе, против  Гостиного  двора,  суконной  линии,  подле
аптеки,  в  доме  Векнера, под нумером девять, в новозаведенной
книжной лавке  у  купца  Ивана  Глазунова  продаются  книги  --
"История  Миллота"  и  прочие".  Имя купца Глазунова Баранщиков
вспомнил сразу, но не петербургского, а московского, Матвея.
     Василий ясно помнил московскую книжную лавку Глазуновых на
Красной площади, близ Покровского собора, что на рву и  зовется
церковью Блаженного Василья.
     Купцам  Глазуновым Василий Баранщиков привозил тонкую кожу
для переплетов. Ведь московские переплетчики прославлены на всю
Россию. Даже из Питера везут в Москву книги в переплет.
     В Москве лавка Глазуновых стояла на самом Спасском  мосту,
что  перекинут  через  ров  с  водой  от  Покровского  собора к
Спасской башне. Другой каменный  арочный  мост  для  проезда  в
Кремль был у Никольской башни. [Мосты эти существовали в Москве
на   Красной  площади  до  1813  года,  когда  Красная  площадь
подверглась реконструкции, глубокий ров был засыпан, а мосты --
Спасский и Никольский -- снесены.]
     Все эти мысли и воспоминания  о  прежних  своих  занятиях,
встречах  и  знакомствах  смутно  мелькнули  в сознании Василия
Баранщикова, пока он брел вдоль Гостиного двора.
     Оказавшись против аптеки, он поднял голову, и  взгляд  его
упал на вывеску: "Книжная торговля Ивана Глазунова".
     Зайти,   что   ли?   Здесь  хоть  человеком  меня,  может,
припомнят...
     В лавке было тихо и тепло. С первого взгляда  на  хозяина,
еще  молодого,  энергичного и спокойного мужчину, Василий узнал
его -- это был младший брат Матвея-книготорговца, Иван Петрович
Глазунов,  только  возмужавший.  Василия  он  не  вспомнил,  но
приветливо заговорил с ним. Он рассказал, что намерен не только
заниматься  книготорговлей,  но  и типографию свою завести, как
только средства позволят. Затем  Иван  Петрович  осведомился  о
делах Василия, прежнего поставщика фирмы московских Глазуновых.
Василий  вздохнул  и  начал  рассказывать. Сперва Иван Петрович
слушал из одной вежливости, затем повествование  заинтересовало
его,  а  заключительную часть, насчет цели прибытия в Питер, он
попросил изложить точнее. Наконец он спросил:
     -- Так рукопись, вами написанная о ваших  приключениях,  у
вас сейчас при себе? Позвольте мне взглянуть, велика ли она.
     Нижегородец достал из сумки свои писания, занимавшие около
полусотни страниц, испещренных с обеих сторон крупным, неровным
почерком.  Иван  Петрович со вниманием углубился в рукопись. Он
листал страничку за  страничкой,  изредка  делал  одобрительные
замечания,  качал  головой  и только было намеревался высказать
Василию свое окончательное суждение,  как  дверь  лавки  широко
распахнулась и вошел человек в добротной шубе, собольей шапке и
тонких  дорогих сапожках, подбитых мехом. Он сам прикрыл дверь,
сберегая тепло, и Василий заметил, что на улице у  самой  лавки
стоит крытый маленький возок на железном ходу с рессорами.
     Иван Петрович поклонился вошедшему дружески и почтительно.
     --  Почтение  мое  Захару  Константиновичу,  -- сказал он,
ставя перед гостем стул. -- Не угодно ли раздеться и ко  мне  в
заднюю  комнату  пожаловать? Там теплее, и книжки есть, для вас
отложенные нарочно.
     -- Временем нынче не располагаю, Иван Петрович, другой раз
посидеть зайду. А что касаемо до книжечек, что вы  мне  нарочно
отложили,  -- примите за то наисердечнейшую мою благодарность и
извольте-с  показать!  Люблю  сочинения  чувствительные,  чтобы
слезу, благодетель мой, вышибало.
     --  Извольте посмотреть Николая Федоровича Эмина сочинение
"Роза", повесть очень чувствительная.
     -- Это Федора Эмина сынок? Знаю его, но, скажу  вам,  Иван
Петрович,  до  отца  ему  далеко! "Мирамонда похождения" -- вот
книга была истинно занимательная. А  эти,  нынешние...  не  то!
Одни сентименты резонабельные. Поищите, благодетель, что-нибудь
редкостное,  чтобы  вроде  "Мирамонда"  было.  Вот  уж  этим бы
разодолжили!
     -- А вот, Захар Константинович, сам "Мирамонд" перед  вами
стоит  и  такое  сочинение принес, что, ежели напечатать, мигом
расхватают, три издания выпустить можно. И что главное  --  без
вымысла истинные нещастные приключения нижегородского мещанина.
Чувствительная  будет  повесть, но надобно еще сочинителя более
умелого сыскать, чтобы повесть маленько подправить, а то сам-то
наш "Мирамонд" -- из  купцов  и  не  горазд  на  сочинительские
тонкости.
     --  Кто  сие?  --  шепнул  Василий  Ивану  Глазунову.  Тот
всплеснул руками.
     -- Захар Константинович! Сей провинциал не  ведает,  какую
встречу ему фортуна уготовила.
     --  Так  вот,  Василий  Яковлевич, -- обратился Глазунов к
Баранщикову, -- перед вами почтеннейший  друг  семейства  моего
Захар   Константинович   Зотов,   лицо,  приближенное  к  самой
государыне, а точнее сказать, ее  величества  камердинер.  Его,
почитай,  вся столица знает, равно как и сам он знает в столице
всех. [Личная дружба  Ивана  Глазунова  (впоследствии  издатель
Пушкина)  с  Захаром  Зотовым  сыграла  положительную  роль для
русского  книгоиздательского  дела.  В  1792  году  эта  дружба
помогла    предотвратить    полный    разгром   издательств   и
книготорговли: именно Зотову удалось смягчить  гнев  напуганной
императрицы   и   отговорить   ее  от  предания  суровым  карам
книготорговцев  и   издателей,   повинных   в   распространении
новиковских   книг,   когда   сам   Новиков  уже  стал  узником
Шлиссельбурга. Отвел Зотов удар и от Ивана Глазунова,  которого
подвергали  допросу  в  связи с выпуском вольнолюбивой трагедии
Книжнина "Вадим".] Вот уж коли он что-либо  присоветовал  бы  в
вашем деле, то можно заранее льстить себя надеждой на успех.
     --  Что  же  вам посоветовать, молодые люди? -- в раздумье
сказал Зотов. -- Сочинителей преславных я, правда, знаю  немало
и к иным мог бы и с просьбицей подойти... Для примера, вот хоть
бы   к  Гавриле  Романычу  или  Денису  Ивановичу...  Эх,  жаль
Александр Петрович Сумароков  богу  душу  отдал,  царствие  ему
небесное!  Он-то  частенько со мной душевно беседовал, раньше у
нас ведь попроще было... Только, ежели я  правильно  суть  дела
понял, вам желательно книгу тиснуть с обозначением имени вашего
и звания купеческого, так ли?
     --   Точно  так.  Мне  эдак  сам  наместник  нижегородский
посоветовать изволил...
     --  А,  его  превосходительство  Иван  Михайлыч,  как  же,
преотлично  его  знаю!.. Раз он посоветовал, стало быть, нечего
нам преславного сочинителя и в мыслях  держать.  Станут  ли,  к
примеру,  Державин или Фонвизин книжку чужую выпускать? Вестимо
нет! Тут нужна  рука  иная...  Где  вам,  государь  милостивый,
побывать случалось?
     --  В  трех  частях  света: в Европе, Азии и Америке даже,
паче же всего в Турции претерпел...
     -- В Турции? Сие знаменательно! И отменно, смею  доложить!
И  человека  знаю  подходящего,  чтобы вам с сочинением помочь,
только  вот  фамилию   его   запамятовал.   Рагожин,   Рогозин,
Распопов...  Постой,  постой,  не то Семен Климыч, не то Сергей
Кузьмич... Нет, государи мои, не припомню, да оно  и  не  беда!
Вспомним и разыщем его, сие не трудно. В писатели небось ни вы,
ни  он определяться не захотите? Вам-то, Василий Яковлевич, это
вообще не с руки, а он -- порядочный  молодой  человек,  личной
канцелярии  чиновник,  хоть и не из высоких. Перышком-то он для
препровождения  времени  побалывается,   это   нам   доподлинно
известно-с,   а  в  сочинители,  конечно,  пойти  не  пожелает,
будущность у него хорошая, портить ее себе не станет. Вот он-то
и может вашу рукопись исправить и к  печатанию  сделать  весьма
пригодной.
     --  Почел  бы  сие  за великое благодеяние, токмо чем же я
благодетеля отблагодарю? Ведь он на службе состоит, стало быть,
временем дорожить обязан.
     -- О  сем  не  тревожьтесь,  времени  перышком  поскрипеть
чиновник  изыщет. Он будет рад себя развлечь и человеку доброму
помочь, уж я замолвлю словечко... И, мыслю  я,  немалая  польза
может  быть  ныне  из  книжечки сей. Я разумею пользу общую, не
только вашу, милостивый государь!
     -- Что-то невдомек мне, батюшка, кому от книжки, кроме как
мне самому, польза проистечь может.
     --  Вы,  милостивый  государь   мой,   давно   из   Турции
воротились?
     -- Да уж полтора года.
     -- А там будучи, ничего не чуяли?
     --  Уж  не  насчет  ли  тучи,  от  коей  дождя  и грому не
миновать? Мне о сем курьер российский  еще  толковал.  Да  ведь
вроде обошлось... без грозы?
     --  Гм,  кабы обошлось!.. Да нет, гроза-то собирается: как
мы -- бородавку с носа долой, так с той поры султан воду  мутит
и   мутит!   ["Бородавкой  на  носу  России"  Потемкин  называл
крымского хана, подвластного  турецкому  султану.  Освобождение
Крыма   русскими   войсками  в  1784  году  послужило  причиной
русско-турецкой войны 1787 года.] Вот посему и  может  быть  от
вашей  книжечки  польза. Только надобно, чтобы издание сие было
простонародным, дабы и мещанин, и купец, и обыватель, и барышня
городская могли прочитать с удовольствием про злодейства  ихние
и про безвинные страдания, вами претерпленные.
     --   Истинная   правда,   Захар  Константинович,  книжечка
получится  самая  полезная  по  нынешнему  времени,  --  сказал
Глазунов.   --   И   всенепременно   мы  ее  тиснем,  когда  вы
соблаговолите сочинителя уговорить. Только типографии  своей  у
меня  пока  нет,  придется  господ  Вильковского  и  Галченкова
просить об издании.
     --  О  том  уж  ваше  дело  помыслить,  Иван  Петрович,  а
сочинитель, почитайте, есть уже у вас.
     Проводив   Зотова,  Иван  Петрович  Глазунов  принялся  за
подсчеты. Получилось, что если  все  пойдет  хорошо  и  хозяева
типографии   ради   богоугодной  цели  согласятся  на  льготные
условия,  то  для  выпуска  тиража  потребуется  две-три  сотни
серебром и полгоду сроку.
     --  Что  вы,  Иван  Петрович,  --  ахнул  Баранщиков, -- я
полмесяца здесь  едва  дотяну,  не  то  что  полгода!  Поймите,
благодетельный вы человек, в каком бедствии семья обретается! А
сам я -- к каторжным работам осужден, коли правдиво сии варницы
балахнинские  называть.  Нет,  куда  мне  полгода ждать! Неужто
побыстрее нельзя тиснуть?
     -- Тиснуть! Сие дело -- не  малое.  Тут  у  вас  не  менее
семидесяти  страничек печатных получится, да, может, сочинитель
добавит, вернее сказать, не сочинитель, а как  у  нас  говорят,
редактор.  Хорошему  фактору,  если  потрудиться на совесть, --
неделя работы только  набрать  и  сверстать.  Да  перечитать  и
исправить  --  глядишь  еще  неделя.  Потом штук пятьсот листов
чистых отпечатать -- тоже день, другой потребно,  с  просушкой.
Сфальцевать,   сиречь   по  сгибам  согнуть,  обрезать  --  еще
неделька. А в переплет, сами знаете, -- в Москву везти.
     -- Неужто здесь переплетчиков нету?
     -- Есть, да дороги,  и  той  работы,  как  московские,  не
дадут.  А  по  вашим-то  видам  нужно,  чтобы книжка получилась
чистенькая... Самое дорогое --  переплет.  Ну  да  потолкую  со
своими  знакомыми.  У  них типография в Аничковом доме, господа
Вильковский и Галченков. Может быть,  они  согласятся  не  весь
тираж  переплетать,  а  сперва  с  полсотни штук мне для лавки,
чтобы хоть несколько расходы  покрыть,  а  вам,  чтобы  высоким
особам  представить,  тоже  десятка два-три... Вот тогда, может
быть, и дело наше выйдет  быстрее.  Обо  всем  том  мне  еще  с
типографами   толковать   надлежит.   Что   ж,  заходите  через
недельку-другую,  а  рукопись  у  меня  оставьте,  чтобы  Захар
Константинович мог ее своему чиновнику поскорее передать. Желаю
вам покамест всяческого благополучия!
     Срок    церковного   покаяния,   наложенный   на   Василия
Баранщикова  митрополитом  новгородским  и  санкт-петербургским
Гавриилом,  слывшим  великим  праведником, окончился 7 мая 1787
года. Отбыв "в посте и  молитве"  в  стенах  Александро-Невской
лавры  эти  десять  покаянных суток, Василий Баранщиков получил
билет духовной консистории "о прощении вины и отпущении  грехов
по причащению святых тайн и сердечной исповеди".
     К  этому  сроку рукопись Баранщикова уже была исправлена и
немного  переделана  тем  самым  чиновником,   которого   решил
использовать для этой цели Зотов. Чиновник не оставил потомству
полного  своего имени, и лишь его инициалы С. К. Р. сохранились
на первом издании "Нещастных приключений".  После  литературной
обработки  истина  и  вымысел  смешались в рукописи, как вода с
вином. Неведомый благодетель Баранщикова, придав рукописи более
литературный стиль и поотняв  у  нее  достоверности,  тщательно
изъял  из  нее  всякие  намеки  на  "пугачевщину",  -- в ней не
осталось  ни  лефтов,  ни  гайдуков,  ни  гайдамаков,  и   даже
упоминания  о  "святом  деле"  греков  звучали  весьма туманно.
Осторожный чиновник знал требования своего начальства  и  очень
хорошо  учитывал  вкусы  всевозможных благодетелей Баранщикова!
Сам редактор тоже  пожертвовал  некоторую  сумму  на  ускорение
издания.
     Теперь,  после отпущения грехов Василию, к рукописи спешно
добавили страничку о крайне бедственном положении героя  книги,
а  также  его  несчастной  семьи. Эта скорбная концовка первого
издания книги гласила:
     "И он остается по претерпении злоключений  и  несчастий  в
Америке, Азии и Европе в подобных обстоятельствах и в отечестве
своем и угнетается крайней бедностью".
     Наборщики   и   печатники   потрудились  на  славу.  Через
несколько  дней  после  сдачи  отредактированной   рукописи   в
типографию Вильковского и Галченкова петербургский полицмейстер
Андрей   Жандар   выдал   издателям   установленное   цензурное
разрешение на выпуск книжки  под  таким  названием:  "Нещастные
приключения  Василия Баранщикова, мещанина Нижнего Новгорода, в
трех частях света, Америке, Азии и Европе, с 1780 по 1787 год".
     Книга вышла летом 1787 года и приобрела  популярность,  на
которую  Баранщиков  не  смел и надеяться! В глазуновской лавке
она шла на расхват, и причиной тому были новые грозовые тучи на
турецком  горизонте.  Султан   предъявил   России   неумеренные
требования  --  отказаться  от  всех плодов победы в предыдущей
кампании.  Принять  такой  ультиматум  Екатерина  не  могла,  и
русские войска вновь приводились в боевую готовность.
     В августе сбылось пророчество российского дипломатического
курьера, снабдившего Василия чертежом маршрута: русский посол в
Царьграде  Булгаков был заключен султаном в Семибашенный замок,
и новая война разыгралась...
     Бойко  продавалась  книжка  о   "нещастных   приключениях"
бывшего  турецкого  невольника!  И когда скромно одетый Василий
Баранщиков, уже  отославший  домой  некоторую  сумму  денег  на
покрытие  долгов  и  выкуп  отчего  дома, являлся с экземпляром
свежеотпечатанной  книги  в  приемную  какого-нибудь  сановника
империи,  рассказ его выслушивался с благожелательным интересом
и вознаграждался новым пожертвованием. Ведь книжка попала,  что
называется,  в  самый  кон!  Она  как нельзя лучше годилась для
обработки общественного мнения, а ее автор и  герой  неожиданно
вошел  в моду, превратившись на короткий миг из пасынка фортуны
в ее баловня.
     Вот  --  лишь  одна  из  тогдашних  петербургских   встреч
Баранщикова...
     Президент Академии художеств Иван Бецкой [И. И. Бецкой был
крупнейшим  деятелем  просвещения  в  России XVIII века. По его
планам созданы воспитательные дома в  Москве  и  Петербурге,  а
также  несколько  мужских и женских учебных заведений закрытого
типа  (в  том  числе  Смольный  институт).  Из  этих   закрытых
заведений   должны   были  выпускаться,  по  замыслам  Бецкого,
"честномыслящие люди новой породы", не затронутые  воздействием
скверностей  окружающей жизни.] недавно отстроил для себя новый
дом-дворец на Невской набережной по соседству с  Летним  садом,
невдалеке  от старого своего особняка. Оба эти дома, и новый, и
старый, знал весь Петербург: императрица  Екатерина  Вторая  со
свитой  бывала  здесь  в  гостях  и  даже  изволила отобедать у
Бецкого перед отбытием своим за границу, во  Фридрихсгамн,  для
встречи  со  шведским  королем.  А десятилетием раньше в старом
доме Бецкого весь двор пышно праздновал заключение  с  султаном
Махмудом   Третьим  Кючук-Кайнарджийского  мира,  теперь  грубо
нарушенного преемником Махмуда, султаном Абдул-Гамидом Первым.
     Много народу сбегалось  поглазеть  на  картины  и  статуи,
когда  их  перетаскивали  из  старого  дома  в новый дворец. Но
особенно  прославился  новый  дом-дворец  удивительным  висячим
садом.  Раскинут  был  этот  сад на плоской кровле двухэтажного
корпуса, увенчанного по  углам  двумя  башнями.  Фасад  корпуса
выходил  на Царицын луг (Марсово поле). При закладке сада сотни
бадей  с  черноземным   грунтом   были   подняты   блоками   на
трехсаженную  высоту.  Потом  садовники высадили здесь красивые
кусты и деревья,  разбили  цветники  и  куртины.  Летом  в  сад
выносились в кадках пальмы, индийские фикусы и прочие заморские
диковины. Сад во дворце Бецкого должен был воскресить и оживить
предания о вавилонских висячих садах царицы Семирамиды.
     На  высокое крыльцо этого дома сентябрьским утром поднялся
в нерешительности, держа плоский сверток  под  мышкой,  Василий
Баранщиков.  Лакей  во  французской  ливрее  открыл  стеклянную
дверь,  другой  лакей  повел  смущенного  Василия   в   глубину
полутемного вестибюля с высокими колоннами.
     На  одном  из  кресел  Василий  узнал  по золотой застежке
знакомый темно-зеленый плащ президента  Коммерц-коллегии  графа
Миниха,  сына  фельдмаршала.  Значит, его сиятельство самолично
замолвит перед богачом Бецким словечко насчет  денежной  помощи
нижегородскому   мещанину,   стойко   выдержавшему  на  чужбине
жестокие  испытания,  а  ныне  вдобавок  выпустившему  полезную
книгу.
     Слуга  проводил  Баранщикова в приемный зал перед парадным
кабинетом. В доме пахло красками и лаком, откуда-то  доносилось
постукивание  молотков: отделка здания только заканчивалась. Со
стен на посетителя глядели улыбающиеся лица двух императриц  --
покойной Елизаветы Петровны и ныне царствующей Екатерины.
     Василий  не  отважился  воспользоваться  ни  одним из трех
десятков  стульев,  обитых  розовым  шелком,  а  стал  тихонько
бродить  по  залу, где вощеный пол блестел так, что нижегородец
видел свое отражение на паркетных плитках. От нечего делать  он
разбирал   по   складам   французские   надписи   под  бюстами,
расставленными  по  углам  залы:  Монтень,  Монтескье,   Руссо,
Вольтер.   Последний   будто   подмигивал  Василию,  язвительно
ухмыляясь змийными устами. Имен этих мраморных  господ  Василий
никогда прежде не слыхивал.
     Вправо  и  влево  от  приемной  тянулась анфилада таких же
высоких парадных покоев. Василий видел зеркала, фарфор, бронзу,
мрамор, лепные потолки. Было трудно  представить  себе,  что  в
этом   огромном   дворце   живет  с  челядью,  один-одинешенек,
полуслепой старик, чьи сокровища уж и не радуют его,  не  могут
развеять  его тоски. Баранщиков знал от петербургских знакомых,
что старик Бецкой недавно покинут юной воспитанницей,  страдает
от  разлуки  с  нею,  оставил  придворную жизнь, теряет остатки
зрения и медленно умирает в своем роскошном и пустынном дворце.
     Тем  временем  в  приемную   воротился   давешний   слуга,
сопровождаемый  гайдуком  в позументах, с серебряным подносом в
руках.
     -- Позвольте-с книжечку, вами принесенную!
     Василий  развернул  сверток.  Там  была  книга  и   список
жертвователей,  чьи  дома  он уже успел посетить. Гайдук, держа
поднос с маленькой книгой и списком перед  собою  на  вытянутых
руках,  величественно поплыл снова в глубину анфилады. Василий,
робея, подумал:
     -- Уж коли слуги таковы, каков же должен быть сам  хозяин?
Кто  их  знает,  господ  этих  важных  с  их  причудами.  Ведь,
сказывают, барин-то здешний -- чудак, право слово!
     И почти сразу же Василий увидел гайдука. Тот уже не  плыл,
а   стремительно   бежал  назад,  с  пустым  подносом  в  руке.
Запыхавшись, он проговорил:
     -- Его превосходительство с графом в висячем саду.  Просят
вас туда, наверх-с!
     Баранщиков  не  успел  даже пересчитать покои, которые они
миновали почти бегом. По мраморной лестнице поднялись на второй
этаж. Наконец из-за бархатной портьеры блеснул яркий  солнечный
свет,  показалось синее небо, и Василий увидел себя... не то на
Босфоре, не то  в  Венеции,  среди  лавров,  пальм  и  красивых
цветников.
     По   узкой   дорожке,   присыпанной  желтеньким  песочком,
прогуливались хозяин и гость. Над их головами  плыли  облака  в
петербургском  небе. Вдоль каменной балюстрады разрослась стена
зеленых кустарников. Она защищала от ветра нежные  экзотические
цветы, и в глубине сада, под деревьями, сгустилась устоявшаяся,
недвижно жаркая тень. Хозяин был без парика, в длинном халате с
кистями, гость по-домашнему снял кафтан и разгуливал в камзоле.
По  одному  взгляду  на них можно было определить, что эти люди
знакомы друг с другом давно и близко.
     Граф  Миних  подозвал  Баранщикова.  Бецкой  через  лорнет
разглядывал только что поданную ему книгу. Он держал ее у самых
глаз, но и сквозь сильные стекла не мог, видимо, разобрать даже
крупной печати титульного листа.
     --  Ну, здравствуй, Мирамонд-путешественник! Рассказал мне
заступник твой, а мой лучший друг  в  горестях  утешитель  Иван
Христофорович   [Настоящее   имя   Миниха-старшего  --  Бурхард
Христофор. В России его звали Христофором Антоновичем.  Поэтому
сына  его,  Иоганна-Эрнеста, именовали Иваном Христофоровичем.]
твою нещастную историю. Говори по совести: много ли присочинил?
     Баранщиков засмеялся.
     --    Коли    соизволите    прочитать     книжку,     ваше
превосходительство, сами убедитесь, сколь мало в ней вымысла. А
сколько забыто и умолчено -- то господи веси!
     --  Самому  прочесть? Эх, брат, прошло времечко! Бывало, я
государыне все книжки на сон грядущий читал, а ныне --  глазами
слаб;  иные мужи, стало быть, читают теперь ее величеству... Но
я велю, велю непременно,  чтобы  на  ночь  мне  сочинение  твое
прочитали.  Граф  сказывал,  будто ты и по-французски выучился?
Ну-ка, граф, давайте устроим сейчас экзаменационный акт!  Сразу
видно  станет,  достоин  ли  сей Мирамонд помощи! Тю а фризе ла
корд, не с па?
     -- По-французски  не  больно  горазд,  но  понимать  могу.
Изволили заметить, что я смерти счастливым манером избежал.
     --  Примерно  так.  Ну,  а  в  итальянском  --  ты мастер?
Изъясни-ка нам с графом, что там на картине перед входом в  сад
изображено. Ведь самому такое испытать приходилось, не так ли?
     --  Точно  так!  В  темницах  пришлось побывать. Изобразил
живописец цветы весны, из тюремного окна зримое.  По-итальянски
так скажу: ла примавера ведута да уна пригнионе.
     --  Изрядно! Слышали, граф? Вот оно, наше третье сословие,
разумное, природными талантами награжденное щедро, а  правилами
политическими,    гражданскими   --   скудновато!   Много   ли,
сознайтесь-ка,  получило  мещанское  сословие  от   "жалованной
грамоты  городам"?  Да  оно  и по сию пору немногим отличимо от
крестьянства! Стало быть,  по-прежнему  на  Руси  остаются  два
сословия  --  дворяне  и  крестьяне.  Неправильно  сие! Надобно
растить третье сословие граждан российских, вот таких, как  сей
мещанин.  А мы норовим мещанина, чуть что, с мужиками в тюрьму,
на  соль,  на  каторгу!  Возьмите  для  примера  хоть  вон  его
гишторию! -- Бецкой указал на Василия. -- Разве сыщется дело, к
коему   этот   Баранщиков  не  способен?  Глядите:  ведь  он  и
жомы-мельницы в Америке налаживал, и сапожки турецкие  не  хуже
мастеров турецких шил, и на море, никогда в глаза его прежде не
видевши,  первым матросом стал токмо удалью своею российской! А
как языки чужие схватил без гуверненров и без  розог?!  Вот  из
таки  и  должно  быть  у  нас  третьему  сословию!  Где  вы его
подобрали, граф?
     Миних самодовольно потер руки.
     -- Давеча Яков Александрович Брюс мне книгу его  показывал
и  ко  мне самого автора прислал. Помочь ему просил. Три часа я
слушал его историю и не  устал  слушать!  Книга  его  столь  же
занимательна, как и устное повествование.
     Граф Миних говорил по-русски неторопливо, но без заметного
немецкого акцента. Тем временем солнышко перевалило за полдень,
деревца  в  саду  давали  уже  мало  тени,  граф  потел в своем
пудреном  парике.  Обмахиваясь  палым  листом   фикуса,   Миних
продолжал:
     --  Граф Строганов будто бы самой государыне об этой книге
за картами рассказал. Ее величество изволила улыбнуться амурным
похождениям сего героя и графу Строганову пальчиком пригрозила.
Посему именитые дамы и фрейлины двора книжку на другой же  день
потребовали.  Но автор ее в нужде обретается: теперь, по совету
графов Брюса и Строганова жертвовательный лист открыт,  с  коим
на   руках   сей   бедствующий   литератор  к  нашим  меценатам
обращается.
     -- Стало быть,  книга  при  дворе  уже  известна?  Знатно!
Извольте   прочитать  мне,  граф,  чьи  же  имена  означены  на
жертвовательном листе.
     Иоганн  Миних  взял  у  Баранщикова  лист   и,   пропуская
второстепенные имена, стал читать вслух лишь знатнейшие. Бецкой
качал головой.
     -- Да ты, брат, успел пол-империи полонить! Шутка ли! Граф
Брюс,  Яков  Александрович.  Слышал  о  нем?  Недавно  войсками
московского гарнизона командовал,  да  не  прижился  в  Москве,
суров  очень  и  сух.  Упросил  государыню,  чтобы  она  его  в
Петербург отозвала. Теперь -- член совета по турецкой кампании,
ведь он когда-то крепости брал турецкие, отличился и при Ларге,
и  под  Кагулом.  Дальше  кто  там?  Ага,  Воронцов,  Александр
Романович.   Сенатор   и   бывший  президент  Коммерц-коллегии.
Скажи-ка, брат, не встретился ли тебе в  доме  графа  Воронцова
близкий его друг, Александр Радищев, забыл, как его по батюшке,
начальник  петербургской  таможни?  Либеральнейший  господин  и
учен, умен!
     -- Не припоминаю, ваше превосходительство.
     -- Ну-ка, читайте,  кто  там  следующий!  Анна  Родионовна
Чернышева?  О, сиятельная графиня, фрейлина двора... Ах, скажи,
сам  Александр  Сергеевич,  граф  Строганов!  Большой  ценитель
искусства,  собиратель  коллекций  вроде меня и, главное, лицо,
приближенное  к  самой  государыне...  Иван  Михельсон?  Правду
сказать, сей генерал от кавалерии против пруссаков отличился, а
с  Пугачевым  еле  справился,  лавров долгонько не мог обрести!
Митрополит Гавриил... Иван  Иванович  Шувалов  тоже  в  списке!
Мальчиком  его  помню,  бывалый  царедворец,  у двух императриц
доверие заслужил! Впрочем, довольно, надоело! Но, скажите, граф
Миних, почему же собственная  ваша  фамилия  сей  лист  еще  не
украсила,  коли  книгу при дворе одобрили? Ведь и сами вы, Иван
Христофорович, сочинительству не чужды, и  превратности  судьбы
вас  не  обошли,  также  и  батюшку  вашего,  как,  впрочем,  в
некотором роде, и моего... [Отец  Бецкого,  фельдмаршал  И.  Ю.
Трубецкой,  находился  в шведском плену в начале XVIII в. Там в
1703 или 1704 году и родился внебрачный сын его И.  И.  Бецкой.
Граф  Миних, как и его отец, фельдмаршал Миних, провел около 20
лет в северной ссылке,  где  написал  интересные  "Записки  для
детей",  изданные  лишь  в  XIX  столетии.]  Вам  здесь,  граф,
беспременно тоже расписаться надлежит!
     -- После вас, ваше превосходительство! -- засмеялся Миних.
-- Не по чину мне опережать Ивана Бецкого  в  таком  деле,  как
благотворительность!
     --  И,  полно  вам  шутить, граф! Ну да бог с вами, пишите
сперва меня. Дескать, вот вошел в  компанию  и  Иван  Бецкой  с
улыбкой уж не молодецкой!
     Старик положил руку на плечо Василию Баранщикову.
     --  Занятно  мне  еще потолковать с тобою, путешественник!
Скажи: чью роскошь ты находишь великолепнее, петербургскую  или
стамбульскую? Где убранство дворцовое тебе более по душе, у нас
или там?
     -- Может, я не так скажу по невежеству своему, -- подумав,
ответил  Василий,  --  однако сдается мне, что роскошь тамошняя
хоть и пышна, но токмо для изнеженного тела  владельца  служить
пригодна.
     -- Ну а у нас?
     --  У  нас?  Да  вот  хотя  бы  этот дворец взять. Здешняя
роскошь не для тела, а более для души пищу дает.  Способна  она
не  единую  токмо  душу  хозяйскую  услаждать,  но и иных людей
радовать, коли  они  сюда  допущены  будут  для  обозрения  сих
богатств.
     --  Гм!  Вы вникли, граф, в его суждение? Если его развить
-- мысль сия весьма  демократическая  и  даже...  небезопасная,
памятуя о крайностях, угрожающих аристократии во Франции. Ну да
ладно!  Лучше  расскажи,  какое  ты  у  себя в Нижнем Новгороде
хозяйство заведешь, когда голову из петли вынешь. Вот  этим  не
думаешь ли заняться? Ведомо тебе сие золотое дно?
     неожиданно  дав  беседе  с  Баранщиковым  совершенно  иное
направление, старик Бецкой  зесеменил  к  башне.  Баранщиков  и
Иоганн  Миних  заторопились  следом з хозяином. Слуга распахнул
входную дверь, открылась  большая  комната,  хорошо  освещенная
двумя окнами.
     В глубине комнаты топилась печь со вмазанным в нее котлом,
похожим  на  банный.  Трубы от котла шли в массивный деревянный
ящик. Слуга  подвел  Баранщикова  к  ящику,  и  сквозь  круглый
отверстия  в  стенке ящика Василий разглядел множество пушистых
желтых  шариков  с  бусинками  глаз:  только  что  вылупившиеся
цыплята! Слуга приподнял крышку ящика и прищелкнул языком, мол,
какое  диво!  Гордый  хозяин  стоял  поодаль,  у дверей, ожидая
обычных похвал своему нововведению.
     -- Без наседки вывелись, понимаешь, брат!  Паром,  теплом!
Каждому  мужику  такое  устройство доступно. Монарх французский
лишь мечтал, чтобы у его  подданных  был  бы  ежедневно  суп  с
курицей  на  столе,  а  Иван  Бецкой устройство придумал, чтобы
королевскую мечту в  явь  обратить!  Заведешь  у  себя  паровую
наседку, а? Постой, постой, а сей дар природа тебе ведом?
     Баранщиков  увидел  в кадке тутовое дерево, или шелковицу.
Она прекрасно разрослась под петербургским солнцем и  в  зимнем
комнатном тепле. На листьях шелковицы Василий заметил несколько
коконов шелкопряда.
     -- Ну, что скажешь об этом дереве? Видеть приходилось его?
     --  В Турции такие дерева во множестве разводят, червей же
шелковичных там на дерево не пускают, ваше  превосходительство,
а   листьями  сорванными  кормят.  Доход  большой  получают  от
торговли шелком, но, думается,  у  нас  холодновато  для  этого
дерева.
     --   Верно,   все  верно,  путешественник!  Ты  и  природу
наблюдал, это повально, и я тебя, брат, полюбил! Ступай теперь!
Пора домой, к делу, к семье. Полно по столицам пороги  обивать.
От  долговременного ига нищеты и позора будешь избавлен. Только
уж вдругорядь с чужеземными хватами  поосторожнее  себя  держи,
коли опять повстречать случится. Ну, прощай, Мирамонд!

     Первое  издание  "Нещастных  приключений",  сохранившее на
титульном  листе  инициалы  С.  К.  Р.,  за  которыми   скрылся
литературный   редактор  и  соавтор  Баранщикова,  разошлось  в
считанные дни, а спрос на книгу среди  петербургских  читателей
рос. Издатели Вильковский и Галченков. посоветовавшись с Иваном
Глазуновым   и  самим  Василием  Баранщиковым,  решили  немедля
повторить издание и добавить к нему более подробные сведения  о
Турции по личным впечатлениям Василия Баранщикова.
     "Скорбную"  концовку  первого издания спешно переделали на
благополучную. Поместили список высоких  особ  --  благодетелей
героя  книжки. Скопировали клейма на теле Василия Баранщикова и
поместили литографию с  клеймами  в  конце  книги.  А  главное,
дополнили  книгу  "Прибавлением,  заключающим  в  себе описание
Царь-града  и  Турецких  начальников   духовных,   воинских   и
гражданских".
     Это     любопытное     приложение,     составленное     по
непосредственным  стамбульским  наблюдениям  Баранщикова,   еще
более   повысило   интерес   читающей   публики   к  "Нещастным
приключениям": ведь уже с 13 августа грохотали пушки, и в  дыму
кровопролитных сражений солдаты Суворова прокладывали себе путь
в   бессмертье  через  бреши  турецких  крепостей.  Сведения  о
противнике читались с жадностью!
     Второе издание "Нещастных приключений" появилось в продаже
сразу  после  начала  военных  действий.   Василий   Баранщиков
отправился  из  Петербурга в Нижний Новгород уже не пешком, а в
почтовой кибитке, захватив с собою экземпляры первого и второго
изданий книги.
     В следующем, 1788 году Баранщиков  неожиданно  получил  из
Петербурга  по  почте  небольшую денежную сумму -- это издатели
прислали ему гонорар за новое,  по  счету  третье,  издание,  в
точности  повторившее  текст  второго. А еще через пять лет сам
Иван Глазунов в типографии Б. Л. Гека переиздал книгу четвертый
раз. [Распространенное и до сих пор  никем  не  опровергавшееся
мнение  о трех изданиях книги Баранщикова ошибочно. В настоящее
время отдел редких книг Государственной Исторической библиотеки
в  Москве  смог  собрать  экземпляры   всех   четырех   изданий
"Нещастных  приключений".  Очевидно,  Иван  Глазунов, не зная о
третьем (или так называемом  новом)  издании,  ошибочно  назвал
свое, четвертое по счету, -- третьим. Эта ошибка издателя с тех
пор  и  бытует  в  русской библиографии.] Это последнее издание
1793 года носит на титульном листе помету: "иждивением И.  Г.".
Инициалы  И. Г. принадлежат Ивану Петровичу Глазунову, одному и
первых   петербургских   книготорговцев,   основателю   большой
российской  типографии,  где  впоследствии  был  впервые  издан
полный  текст  "Евгения  Онегина".  Иван  Петрович  --   прямой
прапрадед композитора А. К. Глазунова, создателя "Торжественной
увертюры" и "Раймонды"...
     Так,  четвертым  изданием  книги,  завершились  "нещастные
приключения"  российского   странника,   нижегородского   купца
Василия   Баранщикова.   Это  скромное  имя  благодаря  книжке,
выпущенной по его письменному  рассказу,  вошло  в  число  имен
российских литераторов восемнадцатого века.

     Однажды  в  весенний  день 1794 года на старинном земляном
валу уездного города Балахны, что на Волге,  рабочие  одной  из
семидесяти  двух  соляных  варниц  города  заметили  плечистого
рослого человека в  хорошей  русской  одежде.  Незнакомец,  как
поднялся на вал, некогда служивший городу защитой от татар, так
и замер на нем, неотступно разглядывая работы на варнице.
     Скрипучим  ручным  насосом  качали  из буровой скважины по
круглой  долбленой  колоде-трубе   соляной   раствор.   Другими
насосами,  а  то и бадьями раствор поднимали на градирни, чтобы
испарением сгустить соль. Зимой, когда  испарение  шло  слишком
медленно, раствор просто вымораживали, незнакомец на валу видел
перед  собой выстланные досками лотки, откуда полунагие рабочие
лопатами  выгребали  грязную,   загустевшую   за   зиму   жижу.
Вываривали   соль   в   медных  и  чугунных  котлах.  Под  ними
раскладывали дымные костры. Иные котлы вмазаны были в кирпичные
печи.
     Работали здесь колодники, крепостные мужики, сосланные  за
провинности,   осужденные   пугачевцы,   неисправные  должники,
упеченные  кредиторами  на  эту  каторгу;  полтора-два  десятка
рублей  в  год  получали  за  них заимодавцы в счет долга. Были
здесь и старые мастера солеварения, потомки тех  новгородцев  с
берегов  Ильмень-озера и Волхова-реки, кого переселил сюда Иван
Третий  по   усмирении   Новгорода   Великого.   Эти   ссыльные
переселенцы  и  наладили  здесь,  в  Балахне,  добычу  соли  из
природных   растворов.   Мастеров   берегли   и   работой    не
переутруждали.
     Между   работающими   людьми   прохаживались  надзиратели,
мастера и солдаты. Человек на валу поманил к себе  надсмотрщика
и  сверх  спросил,  нельзя  ли  видеть  кого-нибудь из здешнего
начальства, поважнее.
     --  Что  угодно?  --  сухо  спросил   какой-то   чиновник,
проходивший  мимо. Незнакомец проследовал за ним в контору, где
с час толковал с самым главным мастером, начальником надо всеми
работными людьми на варнице.
     Когда незнакомец удалился, старший  мастер  велел  солдату
привести  к нему шестерых нижегородцев, осужденных за налоговые
недоимки.
     -- Собирайте-ка ваши вещички  да  ступайте  по  домам,  --
сказал  мастер  пораженным  недоимщикам. -- Благодетель тут для
вас сыскался, покрыл ваши недоимки сполна... У, чего  глаза  на
меня  выпучили? Аль не поняли? По домам, говорю! И больше сюда,
смотри, не попадай!
     -- За кого же  нам  Богу  молиться,  ваше  благородие?  --
спросил старший из освобожденных.
     --  А  про  то он и знать вам не велел. Вроде бы ему такое
видение было, будто сам он на эти варницы за долги осужден. Ну,
стало быть, немедля и прикатил. Для  его  пары  серых  двадцать
четыре версты от Нижнего до Балахны -- пустой дело, разогреться
не успели... Говорит, в Санкт-Петербурхе у него в четвертый раз
какая-то  книга,  божественная,  что ли, печатается, деньги ему
прислали за нее, вот он эти  книжные  деньги  за  вас  и  внес,
пожертвовал  Христа ради... Аль по соли соскучиться опасаетесь?
Ступайте подобру-поздорову!
     -- Гляди-кось! -- заговорили освобожденные недоимщики  все
разом,  оказавшись  за  дверью конторы. -- Стало быть, выходит,
что даже от господ сочинителей и  то  кое-когда  народу  польза
случается.


 

<< НАЗАД  ¨¨ КОНЕЦ...

Другие книги жанра: историческая литература

Оставить комментарий по этой книге

Переход на страницу:  [1] [2] [3] [4]

Страница:  [4]

Рейтинг@Mail.ru














Реклама

a635a557