историческая литература - электронная библиотека
Переход на главную
Жанр: историческая литература

Стендаль  -  Жизнь Наполеона


Переход на страницу:  [1] [2] [3]

Страница:  [2]



                            ГЛАВА XXXV
                       ВАГРАМСКАЯ КАМПАНИЯ

Два императора - властитель Юга и властитель Севера - встретились
в Эрфурте[1]. Австрия поняла, какой она подвергается опасности, и
начала войну с Францией. Наполеон покинул Париж 13 апреля 1809
года. 18-го он был в Ингольштадте. За пять дней он дал шесть
сражений и одержал шесть побед. 10 мая - он у ворот Вены. Однако
армия, уже развращенная деспотизмом, не проявила той доблести,
как при Аустерлице.
Если бы главнокомандующий австрийской армией использовал
указания, которые, как говорят, были ему тайно переданы генералом
Бельгардом, он мог бы захватить в плен Наполеона, неосторожно
переправившегося на левый берег Дуная, в Эслинг. Императора спас
маршал Массена. Наполеон даровал маршалу княжеский титул, но в то
же время постарался его унизить тем, что наименовал его князем
Эслингским, напоминая тем самым о проигранном сражении. В этом
уже проявилась придворная мелочность. Что народы должны были
подумать о таком знаке отличия?
Австрия на мгновение стала на путь здравой политики. Она начала
искать спору в общественном мнении и поощряла восстание в Тироле.
Генерал Шастелер отличился настолько, что деспот удостоил его
своего бессильного гнева. "Moniteur" именует его "презренным
Шастелером". В 1809 году генерал этот подготовил в Тирольских
горах то, что в 1813 году "союзам" добродетели" предстояло
совершить на полях под Лейпцигом. От битвы при Эслинге до победы
при Ваграме французская армия была сосредоточена в Вене[2].
Тирольское восстание лишало ее необходимых припасов. В ней
насчитывалось семьдесят тысяч больных и раненых. Граф Дарю
проявил изумительное искусство в деле снабжения ее при столь
тяжелых условиях, но его подвиги замалчивались, ибо говорить о
них значило признать наличие опасности. В этот промежуток
времени, который мог оказаться роковым, Пруссия не посмела
шевельнуться.
Одним из фактов, более всего способных служить оправданием тому,
что происходит на острове св. Елены, - если какая бы то ни было
несправедливость вообще может когда-либо найти оправдание, -
является гибель книгопродавца Пальма. Император велел
военно-полевому суду в окрестностях Иены приговорить его к
смертной казни; но как бы деспотизм ни старался, ему не
уничтожить книгопечатания. Если бы ему дали возможность это
сделать, престол и алтарь могли бы надеяться на возврат блаженных
дней средневековья.
Один иенский студент, задумавший убить Наполеона, отправился в
Шенбрунн с томиком сочинений Шиллера в кармане. Он был в мундире,
правая рука его была на перевязи; в этой руке он скрывал кинжал.
Студент без особого труда пробрался сквозь толпу раненых
офицеров, явившихся ходатайствовать о награждении, но угрюмая
настойчивость, с которою он домогался разрешения лично
переговорить с императором, и отказ изложить свое дело
опрашивавшему его князю Невшательскому привлекли к нему внимание.
Князь велел задержать его. Студент во всем сознался. Наполеон
хотел было его спасти и велел задать ему вопрос: "Что вы
сделаете, если вас отпустят на свободу?" "Повторю свою попытку".
Битва при Ваграме была изумительна: 400000 человек сражались в
продолжение всего дня. Пораженный храбростью венгерцев и помня,
что в них силен национальный дух, Наполеон возымел было мысль
превратить Венгрию в независимое королевство, но он побоялся
отвлечься от Испании, а к тому же никогда отчетливо не
представлял себе подлинного значения этой идеи.
Льстецы, его окружавшие, давно уже убеждали его, что он обязан
ради продолжения династии выбрать в кругу царствующих домов
Европы жену, которая могла бы дать ему сына. В Шенбрунне возникла
мысль женить его на эрцгерцогине. Он был чрезвычайно польщен
этим. 2 апреля 1810 года ему была отдана рука дочери кесарей. В
этот день, прекраснейший день его жизни, Наполеон был мрачен,
словно Нерон. Его удручали язвительные остроты парижан ("Никогда
еще эрцгерцогиня не вступала в такой позорный брак") и
сопротивление кардиналов, 20 марта 1811 года у него родился сын,
Наполеон-Франсуа-Шарль-Жозеф. Это событие навсегда обеспечило ему
любовь нации. При двадцать первом пушечном выстреле восторг
парижан достиг предела. Эти люди, из боязни быть смешными
притворяющиеся холодными, бурно рукоплескали на улицах. В
деревнях больше чем когда-либо говорили о счастливой звезде
императора. Он был окружен всем обаянием рока.
Отказываясь быть тем, чем он являлся прежде, сыном революции;
намереваясь в дальнейшем быть монархом, подобным всем другим,
отвергая поддержку народа, - он правильно поступил, заручившись
опорой самой прославленной из европейских династий[3]. Насколько
все иначе сложилось бы для него, если бы он породнился с Россией!


[1] В настоящее время мы еще не располагаем точными сведениями о
подробностях эрфуртского свидания.
[2] С 22 мая по 6 июля 1809 г.
[3] Ирония в 1814 году.



                           ГЛАВА XXXVI
                            ОБ ИСПАНИИ

Вечером того дня, когда произошла битва при Иене, Наполеону, еще
находившемуся на поле сражения, был вручен манифест князя Мира,
призывавший всех испанцев к оружию. Наполеон ясно понял, как
велика была та опасность, которой ему удалось избегнуть; он
увидел, каким треволнениям будет подвергаться юг Франции при
каждом новом его походе в северные страны. Он твердо решил не
оставлять в тылу у себя вероломного Друга, готового напасть на
него, как только его положение покажется затруднительным. Он
вспомнил, что под Аустерлицем в числе его противников оказался
король Неаполитанский, с которым он за две недели до того
заключил мир. Действия, которые князь Мира намеревался применить
для нападения на Францию, противоречат международному праву в том
виде, в каком оно в наши дни, по-видимому, принято народами.
Талейран без устали твердил Наполеону, что спокойным за свою
династию он сможет быть только тогда, когда уничтожит Бурбонов.
Свергнуть их с престола было недостаточно; однако сначала нужно
было добиться их свержения.
В Тильзите Россия одобрила планы императора относительно Испании.

Эти планы состояли в том, чтобы пожаловать дону Мануэлю Годою,
столь известному под именем князя Мира, княжество в Альгарвии,
взамен чего князь, единственный творец манифеста, погубившего
Испанию, должен был выдать Наполеону своего государя и
благодетеля. В силу договора, заключенного князем Мира в
Фонтенебло, Испанию наводнили императорские войска. В конце
концов фаворит, столь же могущественный, как и смешной,
догадался, что Наполеон его дурачит, и задумал бежать в Мексику;
народ хотел удержать своего государя, - отсюда события в
Аранхуэсе, в результате которых престол занял наследный принц
Фердинанд и планы Наполеона потерпели крушение. 18 марта 1808
года испанский народ, такой простодушный и такой храбрый,
восстал. Князь Мира, к которому население питало ту ненависть,
какую он заслуживал, из верховного властителя превратился в
узника. Второе народное восстание принудило короля Карла IV
отказаться от престола в пользу Фердинанда VII. Наполеон
изумился; он думал, что имеет дело с людьми такого же склада, как
пруссаки или австрийцы, и что распоряжаться двором - значит
распоряжаться народом. Вместо этого перед ним оказалась
сплоченная нация, возглавляемая молодым государем, который
пользовался всеобщей любовью и, судя по всему, не принимал
никакого участия в позорных деяниях, совершавшихся в стране на
протяжении последних пятнадцати лет. У этого государя могли быть
те добродетели, какими нетрудно обладать в его положении; он имел
возможность окружить себя людьми безукоризненно честными,
преданными родине, недоступными соблазну и пользующимися
поддержкой народа, не знающего страха. Наполеону о принце
Астурийском было известно только одно, - что принц в 1807 году
дерзнул обратиться к нему с письмом, в котором просил руки одной
из его племянниц, дочери Люсьена Бонапарта.
После событий, разыгравшихся в Аранхуэсе, все слои испанского
народа были охвачены энтузиазмом. Однако чужеземцы, водворившиеся
в государстве, всем распоряжались в столице, захватывали крепости
и притязали на то, чтобы разрешить спор между Фердинандом VII и
королем Карлом IV, который уже взял обратно свое отречение и
взывал к Наполеону о помощи.
В этом исключительном положении Фердинанд VII (здесь снова
проявилась глубокомысленная тупость, характерная для министров,
правящих народом, который уже давно отстранен от всякого
европейского прогресса) решил сблизиться с Наполеоном. Генерал
Савари дважды ездил в Испанию с целью убедить Фердинанда явиться
в Байонну, но ни разу не предложил ему признать его права на
престол. Советники молодого короля, опасавшиеся мести Карла IV,
против которого они устраивали заговоры, видели в Наполеоне
единственную свою опору и горели желанием как можно скорее
явиться к нему вместе со своим государем.
Эти очень важные события кажутся любопытными, если рассматривать
их издали; но если подойти к ним поближе, они внушают лишь
омерзение. Испанские министры слишком глупы, агенты Франции
слишком ловки. Это все та же старая, тупо вероломная политика
Филиппа II в борьбе с поистине современным гением Наполеона[1]. Два
человека радуют душу своим поведением. Г-н Гервас, брат герцогини
Фриульской, рискуя большим, нежели жизнью, приехал в Вальядолид и
сделал все, что в человеческих силах, чтобы раскрыть глаза
исполненным тупого самодовольства министрам Фердинанда VII.
Главный начальник всех таможен по реке Эбро, человек
бесхитростный и храбрый, предложил Фердинанду явиться с двумя
тысячами вооруженных людей, которыми он располагал, в Байонну и
освободить его. Ему сделали строгий выговор. Здесь Испания
предстает нам такой, какою она затем показала себя в продолжение
шести лет: тупоумие, подлость и трусость правителей,
романтическая и героическая самоотверженность народа.
Фердинанд VII прибыл в Байонну утром 20 апреля и был принят с
королевскими почестями. Вечером того же дня генерал Савари
объявил ему, что Наполеон решил посадить на испанский престол
члена своей собственной династии. Ввиду этого Наполеон требовал,
чтобы Фердинанд отрекся от престола в его пользу. Одновременно с
этим между Наполеоном и испанским министром Эскоикисом произошла
весьма любопытная беседа, которая отчетливо рисует и характер
Наполеона и всю его политику в отношении Испании[2].
План Наполеона страдал тем недостатком, что изгнанным из Испании
членам низложенной династии предполагалось отдать Этрурию и
Португалию; это значило оставить врагам частицу власти.
Фердинанд VII, жертва презренного фаворита, отца, пораженного
слепотой, скудоумных советников и могущественного соседа,
оказался в Байонне на положении узника. Как вырваться из западни?
Бежать можно было разве только обернувшись птицей, - так хорошо
все было предусмотрено. Каждый день вводились новые меры
предосторожности. Вал, окружавший город, день и ночь был усеян
солдатами, ворота бдительно охранялись, всех, кто входил в город
или выходил из него, тщательно осматривали. Распространился слух,
будто Фердинанд пытался бежать; надзор стал еще более строгим. Он
оказался в плену. Однако советники Фердинанда все так же упорно
отвергали предложение в обмен на Этрурию уступить Испанию.
Император пребывал в сильнейшем беспокойстве, а порою испытывал и
угрызения совести. Он видел, как неодобрительно Европа относится
к тому, что он лишил свободы члена королевского дома, приехавшего
для переговоров с ним. Держать Фердинанда в плену для Наполеона
было столь же затруднительно, как и вернуть ему свободу.
Оказалось, что Наполеон совершил преступление - и не может
воспользоваться его плодами. Он вполне искренне, с жаром говорил
испанским министрам: "Вам следовало бы сменить ваш образ мыслей
на более либеральный, быть менее щепетильными в вопросах чести и
не жертвовать благом Испании ради интересов семьи Бурбонов".
Но министры, по совету которых Фердинанд приехал в Байонну, были
не способны усвоить такие взгляды. Сравните Испанию, какою мы
видим ее в последние четыре года, довольную своей позорной
участью и являющуюся предметом презрения или ужаса для других
народов, с Испанией, обладающей двухпалатной системой и
конституционным королем в лице Жозефа Бонапарта - королем,
имеющим то преимущество, что, подобно Бернадоту, он опирался
только на свои заслуги, и при первой несправедливости или
глупости, им совершенной, его можно прогнать и вновь призвать
законного монарха.
Никогда еще ум Наполеона не работал так усиленно. Каждую минуту
он придумывал какое-нибудь новое предложение, которое немедленно
приказывал сообщить испанским министрам. В таком тревожном
состоянии человек не способен лицемерить; можно было прочесть
все, что происходило в душе и в мыслях императора. У него была
душа доблестного воина, но политическим талантом он не обладал.
Испанские министры, с благородным негодованием отвергавшие все
его предложения, играли выигрышную роль. Они все время исходили
из того, что Фердинанд не имеет права располагать Испанией без
согласия народа[3]. Их непреклонность приводила Наполеона в
отчаяние. Ему впервые пришлось встретить серьезное
противодействие - и при каких обстоятельствах! Оказывалось, что
скудоумные советники испанского короля в своем ослеплении
действовали способом, наиболее просвещенным и в то же время
наиболее затруднительным для противника. В этой смертельной
тревоге Наполеон одновременно хватался за самые различные мысли,
за самые различные проекты. Он по нескольку раз в день вызывал
лиц, которым было поручено вести переговоры, и посылал их к
испанским представителям, ответ неизменно был один и тот же:
жалобы и отказы! После возвращения своих посланцев Наполеон, с
обычной для него быстротой мысли и ее словесного выражения,
всесторонне обсуждал вопрос. Когда ему говорили, что нет никакой
возможности убедить принца Астурийского променять свою испанскую
и американскую державу на маленькое Этрурийское королевство, что
после того, как его лишили одного трона, обладание другим должно
казаться ему весьма ненадежным, - Наполеон отвечал: "В таком
случае пусть он объявит мне войну!"
Человек, способный на такой странный выпад, отнюдь не является,
как бы нас ни старались в этом уверить, неким подобием Филиппа
II. В этом возгласе звучит благородство, и даже немалое. В нем
также проявил себя разум.
Тот же характер носит беседа, опубликованная г-ном Эскоикисом:
"Впрочем, если ваш принц находит мои предложения неприемлемыми,
он может, при желании, возвратиться в свое государство; но
предварительно мы совместно определим дату этого возвращения; а
затем между нами начнутся военные действия".
Один из французских посредников утверждает, что он доказывал
Наполеону всю неблаговидность его предприятия. "Да, - ответил
император, - я сознаю, что то, что я делаю, нехорошо. Что ж,
пусть они объявят мне войну".
Он заявлял своим министрам: "Я имею основания считать это дело
чрезвычайно важным для моего спокойствия; мне крайне необходим
флот, а ведь оно будет стоить мне тех шести кораблей, которые
находятся в Кадиксе".
В другой раз он сказал: "Если бы эта история обошлась мне в
восемьдесят тысяч человек, я бы не начинал ее; но мне потребуется
не более двенадцати тысяч, а это пустяк. Эти люди не знают, что
такое французские войска. Пруссаки вели себя так же, как они, а
ведь известно, чем это для них кончилось".
Однако за целую неделю смертельной тревоги переговоры не
подвинулись вперед ни на шаг. Надо было найти выход из положения;
Наполеон не привык к противодействию, он был избавлен неслыханным
постоянством своих успехов и деспотическим владычеством:
затруднения могли побудить его к жестоким поступкам. Передают,
будто в эти дни у него даже как-то вырвались слова о заключении в
крепость. На следующий день он извинился перед уполномоченным
Фердинанда: "Вы не должны оскорбляться тем, что слышали от меня
вчера. Разумеется, я этого не сделал бы".

[1] См. сочинение г-на Эскоикиса.
[2] См. сочинения г-на Эскоикиса и г-на де Прадта, откуда
заимствованы все приводимые здесь данные.
[3] Якобинский принцип, отвергнутый Венским конгрессом.



                           ГЛАВА XXXVII

Убедившись, что принц Астурийский не пойдет ни на какие уступки,
Наполеон возымел удачную мысль придраться к отречению Карла IV и
потребовать признания его недействительным. Это отречение,
очевидно, являлось вынужденным, и потом оно было взято обратно.
Князь Мира был освобожден из мадридской тюрьмы и 26 апреля
доставлен в Байонну. 1 мая туда прибыли "старые властители", как
их называли испанцы. Вид их произвел сильное впечатление. Они
были несчастны, а строгий придворный этикет, соблюдаемый долгие
годы, чернь принимает за твердость духа.
Как только король и королева вошли в свои покои, все испанцы,
находившиеся в Байонне, во главе с принцем Фердинандом, выполнили
в присутствии французов церемонию целования руки, состоящую в
том, что все поочередно преклоняют колена и целуют руку государя
и государыни. Зрители, утром прочитавшие в "Gazette de Bayonne"
описание событий в Аранхуэсе и протест короля, а теперь видевшие,
как те самые люди, которые были участниками мартовского заговора,
изъявляют злосчастному государю свою преданность, были возмущены
таким двуличием и тщетно искали проявлений кастильской гордости.
Французы имели наивность судить об испанском народе по высшим
классам общества, всюду одинаковым, что касается чувств.
Когда церемония окончилась, принц Астурийский хотел было
последовать за стариками во внутренние их покои. Король остановил
его, сказав по-испански: "Принц, неужели вы недостаточно еще
надругались над моими сединами?" Эти слова подействовали на
непокорного сына как удар грома[1].

[1]"Moniteur" от 6 мая 1808 года.


                          ГЛАВА XXXVIII

Король и королева рассказали Наполеону о тех оскорблениях,
которые им пришлось перенести. "Вы не знаете, - говорили они ему,
- что значит терпеть обиду от родного сына". Они говорили и о том
презрении, которое им внушала их лейб-гвардия - скопище трусов,
которые их предали.
Французские посредники без особого труда убедили князя Мира в
том, что о дальнейшем его управлении Испанией не может быть и
речи.
Еще накануне прибытия короля Карла IV Наполеон вызвал к себе г-на
Эскоикиса и поручил ему объявить принцу Астурийскому, что всякие
переговоры с ним прерваны и что впредь будут вестись переговоры
только с королем Испании. А от короля Наполеон, действуя через
князя Мира, мог добиться всего, чего бы ни пожелал. Англичане
усиленно распространяли слухи, что было применено насилие, были
заговоры; на самом же деле тут не было ни интриганов, ни
заговорщиков, а были только, как обычно, глупцы, которых дурачили
и водили за нос негодяи. И опять же, как обычно, выгоду из всего
этого извлек иностранный государь, вмешательство которого было
вызвано действиями, резко противоречащими международному праву.



                           ГЛАВА XXXIX

В то время как король Карл IV, находясь в Байонне, требовал от
сына своего Фердинанда VII, чтобы тот вернул ему корону, жители
Мадрида, встревоженные всеми этими необычайными событиями и
воспринимавшие унижения, которым подвергались их властители, как
позор для всей нации, 2 мая подняли восстание. Оно стоило жизни
примерно ста пятидесяти горожанам и пятистам французским
солдатам. Известия об этих происшествиях, сильно раздутые, были
получены во Франции 5 мая. Карл IV вызвал к себе сына. Король,
королева и Наполеон сидели. На стоявшего перед ними принца
Астурийского градом посыпались площадные ругательства. "Я
присутствовал при ссоре крючников", - с омерзением сказал потом
Наполеон. Перепуганный принц согласился на безоговорочный и
окончательный отказ от престола.
В тот же день, 5 мая 1808 года, король Карл уступил Наполеону все
свои права на Испанию.
Принц Астурийский также отказался от всех своих прав в пользу
Наполеона, но, по слухам, пошел на это лишь после того, как
престарелый король, его отец, несколько раз угрожал ему смертной
казнью. Принцу памятен был пример дон Карлоса, а, кроме того,
даже самый нелицеприятный суд в мире - и тот приговорил бы его к
смерти, как бесспорного участника заговоров против родного отца и
законного короля.
Наполеона обвиняют в том, что он будто бы даже позволил себе
сказать ему: "Принц, выбирайте между отказом от ваших прав и
смертью"[1]. Любопытно, как умудрятся доказать потомству, что эти
слова были произнесены.
Испанские Бурбоны поселились в различных городах; король Карл
везде и по всякому поводу заверял всех в своей преданности и
верности августейшему своему союзнику. Никто еще не обвинял
Наполеона в том, что он подействовал на Карла угрозами. Что
касается Фердинанда VII, то он поселился в прекрасном поместье
Балансе.
На этом кончается то, что принято называть "вероломством"
Наполеона. Не будучи в состоянии понять малодушие его
противников, Европа вменила ему в вину как тягчайшее преступление
глупость, ими проявленную.
Он посылал генерала Савари к принцу Астурийскому с целью убедить
его приехать в Байонну, но никогда не обещал признать его
королем[2]. Принц явился в Байонну потому, что считал эту поездку
полезной для своих интересов. Он полагал, - быть может,
справедливо, - что только Наполеон в состоянии спасти его от
старика отца и от князя Мира.
Испанский сановник г-н де Уркихо 13 апреля 1808 года повстречал в
Виттории молодого короля, направлявшегося со своей свитой в
Байонну. В тот же день он написал наместнику Ла-Куэста: "...Я
сказал им (министрам Фердинанда VII), что Наполеон преследует
только одну цель - по примеру Людовика XIV низложить династию
Бурбонов в Испании и возвести на престол французскую династию.
Признав вескость моих доводов, герцог Инфантадо спросил меня:
"Возможно ли, что герой, подобный Наполеону, способен запятнать
себя таким поступком, когда король с величайшим доверием отдает
себя в его руки?" "Загляните в Плутарха, - ответил я, - и вы
увидите, что все эти греческие и римские герои приобрели свою
славу, лишь перешагнув через тысячи трупов; но обо всем этом
забывают и с почтительным изумлением взирают на плоды этих
действий". Я добавил, что он, вероятно, помнит о том, как Карл V
присваивал себе короны, о тех жестокостях, которые этот монарх
совершал по отношению к правителям и к народам, - а между тем,
невзирая на все это, он считается героем; что, далее, ему следует
помнить, что мы точно так же поступали с императорами и королями
индейцев... что на этом основано господство всех династий мира;
что в нашей Испании бывали в старину случаи убийства королей
узурпаторами, которые затем утверждались на престоле; что для
более поздних времен можно указать на убийство, совершенное
ублюдком Энрике II, и на устранение семьи Генриха IV, а также на
то, что австрийская династия и династия Бурбонов произошли от
такого кровосмешения и таких злодеяний... Я сказал ему, что из
того, как "Moniteur" излагает события, мне ясно, что Наполеон не
признает Фердинанда королем и считает отречение его отца,
совершившееся во время вооруженной борьбы и народного мятежа, не
имеющим законной силы; что сам Карл IV готов признать свое
отречение недействительным; что, не говоря уж о том, что
случилось с королем кастильским Хуаном I, мы имеем, в более
поздних династиях - австрийской и династии Бурбонов - два
примера, когда монархи - Карл V в первом случае, Филипп V во
втором - отрекались от престола, и что оба эти отречения были
совершены с величайшим спокойствием, после зрелого обсуждения и
даже в присутствии представителей нации[3]".
В беседе с г-ном Эскоикисом, до настоящего времени являющейся
самым любопытным и самым достоверным свидетельством по этому
делу, ибо она опубликована противной стороной, Наполеон весьма
справедливо заявил: "Да наконец верховный закон, управляющий
действиями монархов, закон наибольшего блага их государств,
обязывает меня к тому, что я предпринимаю".
Необходимо заметить, к великому удивлению глупцов, что монарх,
который является лишь уполномоченным народа, никогда не имеет
права самовольно проявлять великодушие и делать бесполезные
уступки. Мы снова встретимся с этим вопросом в Италии, где многие
порицают Наполеона за то, что он не даровал итальянцам полную
независимость, хотя, по его убеждению, это противоречило бы
интересам Франции.
Наполеон, на которого Испания напала без предупреждения в тот
момент, когда считала его всецело поглощенным борьбой с Пруссией,
должен был в Байонне сделать с Испанией то, что он находил
наиболее полезным для Франции. Разве нс могли испанцы под
предводительством таких людей, как Ласси и Порлье, в случае, если
бы под Иеной Наполеон потерпел поражение, ворваться в Бордо и
Тулузу в то самое время, когда пруссаки заняли бы Страсбург и
Мец?
Потомство рассудит, совершает ли уполномоченный народа
преступление, когда он извлекает пользу из необычайной глупости
своих противников. Мне кажется, что в противоположность нашему
времени потомство больше будет возмущаться ущербом, нанесенным
Испании, нежели ущербом, причиненным мнимым ее властителям. У нас
перед глазами пример Норвегии.
Сочинители пасквилей обвиняют Наполеона в том, что он слишком
презирал людей. В данном случае он, как мы видим, совершил
крупную ошибку по той причине, что слишком уважал испанцев. Он
забыл, что гордые кастильцы, впервые униженные Карлом V, со
времен этого прославленного императора подвластны самому гнусному
деспотизму, какой только можно вообразить.
В своем письме к генералу Ла-Куэста г-н де Уркихо говорит: "К
несчастью, со времен Карла V нации больше не существуют; ибо нет
ни политического органа, который действительно бы ее представлял,
ни общих интересов, которые сплачивали бы ее в стремлении к
единой цели. Наша Испания - это готическое здание, состоящее из
множества отдельных частей и пристроек, которые многообразием
своих привилегий, законов, обычаев и интересов напоминают наши
провинции. Общественного мнения не существует".
В течение пятнадцати лет испанская монархия покрывала себя
позором, неслыханным в летописях даже тех дворов, которые,
казалось бы, дошли до глубочайшего упадка. Та слагающаяся из
дворянства и духовенства аристократия, которая одна только в
состоянии придать блеск монархии, словно находила удовольствие в
том, что над нею издевались. Муж и король последовательно
уступает любовнику своей жены:
1) командование всеми морскими и сухопутными силами;
2) назначение всех почти должностных лиц государства;
3) право объявлять войну и заключать мир[4]. Будь этот фаворит
человеком такого склада, как Ришелье, Помбаль или Хименес, -
искусным злодеем, - испанцев, пожалуй, еще можно было бы понять;
но он оказался самым бездарным мошенником во всей Европе.
Испанскому народу, слывущему таким гордым, приходилось сносить
деспотическое правление человека, к которому он относился с
величайшим презрением. Но, оставляя в стороне вопрос о гордости,
какое обилие несчастий как для общества, так и для отдельных лиц
должно было явиться следствием такого постыдного владычества! По
сравнению с Испанией аристократический строй Франции до 1789 года
кажется чуть ли не республиканским. И все же Испания отвергла
либеральную конституцию и, что гораздо важнее, конституцию,
гарантией которой являлось то обстоятельство, что законный
монарх, низвергнутый с престола, находился бы неподалеку!
Лишь человек, уже достигший весьма зрелого возраста и
испытывающий к людям презрение, почти равное тому, какого они
заслуживают, может представить себе возможность подобных
действий. Наполеон, в Корсике и во Франции живший среди народов,
отличающихся энергией и умом, в отношении испанцев дал себя
обмануть своему простосердечию.
Испания, со своей стороны, упустила случай, который в последующие
века ей уже не представится. Каждая могущественная держава
усматривает (правда, ошибочно) свой интерес в том, чтобы ее
соседи пребывали в состоянии бессилия и упадка. Здесь (случай
совершенно исключительный!) интересы Франции на короткое время
совпали с интересами Иберийского полуострова. Испания имела перед
собой пример Италии, возвеличенной Наполеоном. Хотя испанская
нация и довольна тем омерзительным состоянием, в котором она
находится, - все же, быть может, лет через двести она сумеет
добыть себе конституцию, но конституцию, не представляющую
никаких гарантий, кроме обветшалой нелепости, именуемой присягой,
- да и то один бог знает, каких потоков крови она ей будет
стоить! Между тем, согласившись признать королем Жозефа, испанцы
получили бы правителя кроткого, просвещенного, чуждого
властолюбия, словно созданного для того, чтобы быть
конституционным монархом, и на целых три века ускорили бы
наступление счастливых дней для своей страны.

[1] Севальос, стр. 52.
[2] "Хотя ваши представители неизменно отказывались признать его
законным государем" (беседа, опубликованная Эскоикисом).
[3] Все это дословно взято из книги г-на Эскоикиса. Мы здесь
ссылаемся исключительно на сочинения, выпущенные в свет
противниками императора.
[4] Беседа, опубликованная Эскоикисом.



                             ГЛАВА XL

Предположим, что Фердинанд VII доверил свою участь императору,
как Наполеон в Рошфоре доверил свою участь англичанам. Испанский
принц отказывается от королевства Этрурийского; его поселяют в
Валансе, приятной, здоровой местности, а Наполеона, обратившегося
к хваленому великодушию английского народа, заточат на скалистый
остров, где косвенными путями, не прибегая к яду - ибо это
вызвало бы негодование, - стараются привести его к гибели. Я не
хочу сказать, что английская нация неблагороднее других; скажу
только, что провидение дало ей злосчастный случай показать, что
она неблагородна. В самом деле, каким протестом англичане
откликнулись на это злодеяние? Каким великодушным, всенародным
порывом они, прослышав об этой низости, заклеймили свое
правительство перед лицом всего мира? О скала святой Елены,
отныне столь прославленная, ты оказалась подводным камнем,
погубившим славу английской нации! Англия, с помощью лживого
своего лицемерия возвысившаяся над другими народами, дерзала
говорить о своих добродетелях; этот позорный поступок сорвал с
нее маску; отныне пусть она говорит только о своих победах, пока
она еще будет их одерживать. И, однако, Европа безмолвствует и
обвиняет Наполеона или, во всяком случае, прислушивается к его
обвинителям. Я не нахожу слов, чтобы выразить свои мысли. О люди,
трусливые и завистливые, есть ли мера тому презрению, которое вы
способны к себе внушить? И если не удается подчинить вас своей
воле, то не самое ли правильное - потешаться над вами, словно над
жалкой дичью?[1].

[1] См. письмо генерала Бертрана к сэру Хедсону Лоу. (Документы,
относящиеся к узнику, томящемуся на о-ве св. Елены, Лондон,
1818.) См. далее лицемерную речь лорда Бетхерста и письма доктора
О'Мира.



                            ГЛАВА XLI

Покончим в немногих словах с этими отвратительными испанскими
делами.
Во время пресловутой беседы в Байонне Эскоикис сказал Наполеону:
"Безоружный народ в Мадриде вообразил себя достаточно сильным,
чтобы уничтожить французскую армию и отстоять Фердинанда.
Результатом явилось то, что возникли бы неодолимые препятствия, в
случае если бы захотели прибегнуть к единственному способу
вернуть Фердинанду свободу.
Наполеон: В чем же заключался этот способ, господин каноник?
Эскоикис: В том, чтобы дать ему возможность бежать.
Наполеон: В какую же часть света вы намеревались его переправить?

Эскоикис: В Алхесирас, где у нас уже были кое-какие войска и где
мы находились бы поблизости от Гибралтара.
Наполеон: Что бы вы сделали потом? Эскоикис: Неизменно следуя
нашему правилу - состоять с вашим величеством в тесном, но в то
же время не умаляющем нас союзе, мы ультимативно предложили бы
вашему величеству блюсти его и впредь, с тем условием, что нам
немедленно были бы возвращены пограничные крепости, а французские
войска выведены из Испании; в случае, если бы ваше величество
отказалось принять эти предложения, мы стали бы воевать с
напряжением всех наших сил, до последней крайности. Таково было
бы, ваше величество, мое мнение, если бы мы тем или иным способом
ознакомились с вашими истинными намерениями!
Наполеон: Вы очень правильно рассуждаете; это было самое лучшее,
что вы могли бы сделать.
Люди малопросвещенные воскликнут: "Вы восхваляете образ действий
Наполеона по отношению к Испании так, как если бы он был вторым
Вашингтоном!"
На это я отвечу: "Испании подвернулся самый счастливый случай,
какой только может представиться стране, глубоко развращенной и,
следовательно, неспособной собственными силами достичь свободы.
Если бы Испании - такой, какою она была в 1808 году, - дали образ
правления Соединенных Штатов, испанцы, самые беспечные люди на
свете, восприняли бы его как самую жестокую и гнетущую тиранию.
Опыт, проделанный Жозефом и Иоахимом в Неаполе, может пояснить
это положение; они были королями едва ли не со всеми смешными
особенностями, присущими этому ремеслу, но они вели себя умеренно
и разумно. Этого оказалось достаточно, чтобы быстро поднять
благосостояние этих областей и улучшить суды, а также для того,
чтобы внедрить там уважение к труду. Заметьте, что тягостное
ощущение, которое испытывает отдельная личность, отказываясь от
дурных привычек, свойственно и народу в целом. Свобода нуждается
в том, чтобы в первые годы ее оберегали. В глазах глупцов эти
стеснения заслоняют благоденствие, неизбежно создаваемое новыми
учреждениями".
Таким образом, для Испании Наполеон был лучше Вашингтона;
недостаток либерализма у него возмещался энергией. Приведу факт,
убедительный даже для тех, кто слеп к нравственным
преобразованиям: население Испании, численность которого в момент
восшествия на престол Филиппа II не превышала восьми миллионов,
возросло до двенадцати миллионов благодаря той незначительной
доле присущего французам здравого смысла, который короли -
выходцы из Франции - внесли в управление страной. А ведь Испания,
страна более обширная, чем Франция, должна была бы по причине
обилия в ней солнца быть более плодородной; она обладает почти
всеми преимуществами, обычно свойственными островному положению.
В чем же заключается тайная причина, препятствующая появлению на
свет четырнадцати миллионов человек? Мне ответят: "Там плохо
возделывают землю". Я на это возражу: "В чем же заключается
скрытое зло, мешающее хорошо возделывать землю?"
После того как короли династии, за девяносто лет перед тем войною
возведенной на престол, отказались от своих прав на Испанию,
Наполеон решил созвать представителей страны, которые признали бы
его права, ввести конституцию и, опираясь на свой престиж и свое
могущество, пустить новый аппарат в ход. Из всех стран Европы
Испания, пожалуй, была той, где Наполеон вызывал наибольшее
восхищение. Сравните его образ действий с тем, которого в 1713
году придерживался Людовик XIV; ознакомьтесь, в частности, с
перепиской подвластных монарху лиц той и другой эпохи -
министров, маршалов, генералов и т.д.[1] - и вы убедитесь, что
главным источником успеха г-жи де Сталь и современных нам авторов
пасквилей, равно как нападок и издевательств, которые чернь
расточает по адресу защитников узника, томящегося на острове св.
Елены, является зависть.
Чтобы доказать, что источником прав нового короля являются права
народа, Наполеон задумал созвать в Байонне Собрание в составе ста
пятидесяти человек, взятых из числа представителей различных
учреждений испанской монархии. Большинство депутатов было послано
провинциями, городами и корпорациями; остальные были назначены
французским генералом, начальствовавшим в Мадриде (Мюратом,
великим герцогом Бергским). Как и вообще при революциях, ничто во
всем этом не было вполне законно, ибо как мог бы политический
уклад данного народа, иначе именуемый его государственным
устройством, указывать правила для изменения этого устройства?
Это было бы внутренним противоречием. Во всем сказывалось
смятение и быстрый ход событий, но в общем разумные принципы
остались незыблемыми. Так, например, кому можно было дать право
назначить депутатов от Америки? Были привлечены наиболее видные
люди из числа уроженцев испанской Америки, живших и то время в
Мадриде, и выбор оказался удачным. Эти люди были менее порабощены
предрассудками, чем испанцы.
Заседания Хунты открылись 15 июня 1808 года; вначале она
насчитывала семьдесят пять членов, затем число их возросло до
девяноста. Перед созывом Хунты Наполеон издал декрет, в котором
объявил, что по ходатайству главнейших учреждений Испании он
решил, с целью положить конец междуцарствию, провозгласить брата
своего Жозефа королем Испании и обеих Индий, гарантируя
независимость монархии и ее неделимость в четырех частях света[2].
Жозеф прибыл в Байонну 7 июня; он неохотно расстался с полною
наслаждений жизнью, которую вел в Неаполе. Равный по храбрости
Филиппу V, он так же мало был способен возглавить армию.
Собравшиеся в Байонне депутаты 17 июня вечером признали Жозефа
королем. Выслушав речь герцога Инфантадо, не заключавшую в себе
формального признания свершившегося, Наполеон воскликнул:
"Сударь, всякие увертки тут неуместны: либо полное согласие, либо
решительный отказ! Надо быть великим и в преступлении и в
добродетели. Вы желаете вернуться в Испанию и стать во главе
повстанцев? Даю вам слово, что прикажу доставить вас туда целым и
невредимым; но предупреждаю вас: вы добьетесь того, что будете
расстреляны через неделю... Нет, через двадцать четыре часа"[3].
Наполеон был слишком умен и слишком великодушен, чтобы привести
эту угрозу в исполнение. На языке французской армии это
называется "штурмовать неприятеля словами", иначе говоря,
ослепить нерешительный ум.
После двенадцати заседаний Собрание 7 июля закончило свои труды.
Оно выработало для Испании конституцию. Проект этой конституции
был из Байонны переслан Хунте мадридского правительства. По
возвращении проекта в Байонну число его статей было значительно
увеличено: с восьмидесяти, насчитывавшихся в ней в Мадриде, оно
возросло до ста пятидесяти.
Как мы видим, Собранию, в соответствии с разумными принципами,
было поручено составить конституцию без всякого участия в этом
деле исполнительной власти. Несоблюдение этой предосторожности в
1792 году погубило Францию.
Члены байоннского Собрания, как видно из их речей, обращенных к
королю Жозефу, не испытывали ни малейшего желания претерпеть
мученичество; однако они проявили такт, явно свидетельствующий о
том, что в своих совещаниях они пользовались значительной
свободой. Уже не считая себя полномочными постановить низложение
прежней династии и призвание другой, они не стали касаться этого
важнейшего предмета.
Депутаты единогласно признали, что свобода обсуждения ими
конституции не подвергалась никаким стеснениям. Упорство, с
которым испанские гранды отстаивали столь малолиберальное право
создавать крупные майораты, показывает, как твердо они были
уверены в прочности нового порядка вещей. Оживленные споры
возбудили вопрос о веротерпимости (слово, так странно звучащее в
Испании) и об учреждении суда присяжных.
Как держал себя деспот в то время, как заседало Собрание?
По-видимому, он ни на минуту не обманывал себя относительно того,
что это представительство неправомочно санкционировать столь
великую перемену. Он неизменно исходил из того принципа, что
согласие нации делает излишним формальности, которых
обстоятельства не позволяют выполнить.
Раздел конституции, касающийся Америки, был довольно либерален и
способен задержать еще на некоторое время то стремление к
независимости, которое впоследствии так мощно развернулось в этой
прекрасной стране. Эти статьи конституции были выработаны молодым
каноником-мексиканцем по имени Эль-Мораль, человеком.
отличавшимся умом, знаниями и любовью к родине. Вообще говоря,
все, что есть хорошего в Испании, замечательно хорошо, но нет
народа, у которого число людей просвещенных являлось бы столь
ничтожным. Чем сильнее этот народ, взятый в целом, отстает от
века, тем ярче выступает превосходство и подлинное величие тех
пятнадцати - двадцати тысяч одиноких среди черни патриотов, слава
и несчастья которых находят отклик во всей Европе. Всякий раз,
когда я встречаю одну из этих благородных жертв, я испытываю
изумление при мысли о том огромном усилии, которое уму этого
человека пришлось сделать, чтобы возвыситься над беспечностью и
лжедобродетелями[4], направившими непреклонную доблесть остальной
части народа во вред собственным его интересам. Люди такого
склада, как Аугусто Аргельес, Эль-Мораль, Порлье, Льоренте,
наглядно показывают Европе, чем станет Испания через десять лет
после того, как она вырвет у своих королей двухпалатную систему и
уничтожение инквизиции.
Жозеф и Собрание покинули Байонну 7 июля. Тот, кто вздумал бы по
свите, сопровождавшей Жозефа, судить о том, что произошло,
никогда не догадался бы о разительной перемене, только что
совершившейся. Жозеф явился к испанцам, окруженный теми же
министрами и военными чинами, которые служили прежним властителям
страны. Все, что существовало при дворе Бурбонов, осталось без
изменения, только сменили короля. После этого пусть не говорят
нам, что дворянство - оплот королей! Напротив, именно дворянство
делает королевскую власть ненавистной.
Жозеф прибыл в страну, насчитывавшую менее двенадцати миллионов
жителей, в страну, где всячески старались лишить армию уважения
народа, где ее, и целях устранения от государственных дел,
держали в наиболее отдаленных частях монархии. В продолжение ста
пятидесяти лет эта страна изнывала под властью правителей,
презрение к которым было еще сильнее, чем ненависть. Финансы, в
управлении которыми проявлялась такая же бездарность, как п во
всем остальном, и которые вдобавок расходовались попусту, дошли
до крайнего расстройства; а как можно было восстановить их в
стране, где труд считается бесчестьем? В наиболее передовых
провинциях население само почувствовало, что короля необходимо
сменить, и обратило свои взоры на эрцгерцога Карла[5]. Как
счастлива была бы Испания, если бы этот замысел осуществился!
Сейчас она наслаждалась бы тем счастьем, которое всегда является
плодом разумного, честного управления и внешней политики, чуждой
всякого авантюризма. Как сильно отличается ее положение от того,
в котором находятся подданные австрийского дома!
Жозеф разделял заблуждение своего брата; он недостаточно презирал
сброд, именуемый людьми. Он полагал, что дать испанцам равенство
и ту меру свободы, какую они в состоянии усвоить, - значит
приобрести их расположение. На деле вышло иначе: испанцы
почувствовали себя оскорбленными тем, что восемьдесят тысяч
солдат, которые были введены в Испанию, не принадлежали к
отборным частям; в этом они усмотрели пренебрежение. С этого
момента все было потеряно. В самом деле, как привлечь на свою
сторону народ невежественный, фанатичный, воздержанный среди
изобилия, гордящийся своими лишениями в той же мере, в какой
другие гордятся своими богатствами? Испанец нимало не
корыстолюбив, даже этот стимул к деятельности у него отсутствует;
он бережлив, хотя вовсе не скуп; он не стремится, подобно скупцу,
владеть золотом, но он не знает, на что употребить свое
состояние; в своем роскошном жилище он проводит дни уныло и
праздно, предаваясь горделивым мыслям. Нравы, кровь, язык, образ
жизни и способы ведения войны - все в Испании напоминает Африку.
Будь испанец мусульманином, он был бы совсем африканцем. В нем
пылают те же страсти, он склонен к тому же уединению, к той же
умеренности, столь же любит безмолвие и размышления; он жесток и
великодушен, гостеприимен и беспощаден в одно и то же время.
Ленивый, но неутомимый, если он уже за что-нибудь взялся,
испанец, обожженный солнцем и фанатизмом, обнаруживает все черты
желчного темперамента в крайнем его проявлении. К тому же
испанский народ, подобно еврейскому, упорно замыкается в себе и,
в силу национальных своих предрассудков, остается чужд тем
народам, которыми он окружен. Все путешествия испанцев
ограничивались Америкой, где они находили деспотизм еще более
гнетущий, чем тот, что царит на их полуострове. Они не
показываются в Европе; никогда не встретишь испанца-дезертира,
испанца-художника, испанца-коммерсанта. Испанцев мало знают, и
они, со своей стороны, не стремятся узнать другие народы. Но
испанец обладает одним ценным качеством: он умеет восхищаться.
В Байонне все были поражены тем отсутствием знаний, которое
обнаружили лица, принадлежащие к испанскому двору; им ничего не
было известно ни о самих французах, ни о французских делах. Своим
любопытством по отношению к самым прославленным генералам
французской армии они напоминали дикарей.
Подобно турку, с которым он так схож по своей религии, испанец
отнюдь не склонен покидать свою страну для того, чтобы идти
войной на другие народы; но стоит только чужестранцу ступить на
испанскую землю, как все ополчаются на него. Здесь народ не
считает, как в Германии, что защищать родную землю - дело армии.
В Испании так велика национальная гордость, так силен патриотизм,
что даже священники проникнуты им. Добрая половина тех
полководцев, что в настоящее время сражаются в Америке за
свободу, вышла из священников. В этом тоже есть сходство с
турками. Ни в чем, быть может, различие между Испанией и всей
остальной Европой не проявляется так резко, как в нравах
духовенства.
Испанское духовенство пребывает постоянно в своих приходах.
Добавим, что духовные лица - единственные крупные помещики,
которые живут среди народа. Все остальные проживают либо в
Мадриде, либо в главных городах областей; отсюда - старинное
выражение, обозначающее несбыточные мечты: "строить замки в
Испании". Всегда имея дело с народом, непрерывно с ним общаясь,
испанское духовенство приобрело влияние, которого не могло
получить дворянство, всегда находившееся в отсутствии. Испанец
слушается своего священника, считая его стоящим умственно выше,
чем он сам, и в то же время любит его, ибо считает равным себе в
отношении любви к родине. Священники ненавидят либеральные идеи.
Трудно угадать, как выйдет Испания из этого положения. Это
заколдованный круг; быть может, ей суждено явить будущим
поколениям полезное и необходимое зрелище самой законченной
монархии[6].
Испания уже полгода была объята огнем, а Наполеон все еще думал,
что благодеяния представительного строя привлекут к нему все
сердца. Он знал, что испанцы больше, чем какой-либо другой народ
Европы, восхищаются его подвигами. Итальянцы и испанцы, по своему
природному складу чуждые всякого легкомыслия, созданные из
страстей и недоверия, лучше всех других способны судить о величии
тех, кто возглавляет народы.
Если бы Бонапарт приказал повесить князя Мира, а Фердинанда VII
отослал обратно в Испанию, дав ему с собой байоннскую конституцию
и восемьдесят тысяч солдат, женив его на одной из своих племянниц
и назначив французским послом умного человека, - он, несомненно,
получил бы от Испании все те корабли и войска, какие она в
состоянии была дать. Кто может определить, до чего дошло бы
преклонение народа, у которого похвала становится славословием, а
восхищение - экстазом?
Не подлежит сомнению, что Наполеона соблазнил пример Людовика
XIV. После того как на поле битвы под Иеной ему был брошен вызов,
он решил не отстать от великого монарха. Он сменил короля у
единственного народа, к которому эту меру нельзя было применить.
Предостережения, которые ему делал все время г-н де Талейран,
тоже сыграли немалую роль в этом.
В те дни, когда Жозеф вступал в Испанию, а Наполеон как
победитель возвращался в Париж, испытывая угрызения совести и
верный своим ложным идеям, Испания была уже охвачена восстанием.
В тот момент, когда Кастильский совет объявил созыв ополчения в
триста тысяч человек, многие общины уже восстали по собственному
почину. Нс было села, где не образовалась бы своя Хунта. Испания
внезапно явила зрелище, подобное Франции 1793 года, когда вся
страна покрылась представительными органами, обсуждавшими
опасность, которой подвергалось отечество. В Севилье, Бадахосе,
Овьедо восстание вспыхнуло при известии о событиях, разыгравшихся
2 мая в Мадриде. Вся Астурия возмутилась, как только узнала о
смене династии. Народ начал с жестокой расправы со всеми теми,
кого он в своей ярости считал сторонниками французов или
недостаточно пылкими защитниками родины. Высшие сановники были
казнены; это имело следствием всеобщий террор и необходимость для
всех тех, кто находился у власти, беспрекословно выполнять волю
народа. Террор дал Испании армию.
Как только какая-либо из повстанческих армий терпела поражение,
она вешала своего начальника. Испанцы были народом благочестивым
и храбрым, но не одаренным военным духом. К регулярным войскам
они издавна относились с неприязнью или пренебрежением. В этом
они представляли полный контраст немцам. Они смотрели на эту
войну как на войну религиозную, как на крестовый поход против
французов. Для большинства солдат единственным отличительным
знаком была красная повязка с надписью: "Vincer о morir pro
patria et pro Ferdinando VII"[7].
После первой битвы между этими фанатиками и французами на полях
Рио-Секко осталось двадцать семь тысяч трупов. Женщины с диким
воем кидались на наших раненых и вырывали их друг у друга, чтобы
умертвить самыми зверскими способами; они вонзали им в глаза
ножницы или ножи и с жестокой радостью упивались зрелищем крови и
предсмертных судорог[8].
Наполеон получил в Бордо известие о битве при Байлене, в которой
Кастанос и Рединг принудили генерала Дюпона сложить оружие. Это
была первая неудача Наполеона; она привела его в отчаяние. Ни
поход в Россию, ни Ватерлоо не произвели на его гордый дух
действия, хотя бы отдаленно напоминавшего то, которое возымело
это поражение. Он в ярости воскликнул: "Что армия, в которой
слаба дисциплина, крадет церковную утварь - это еще можно себе
представить; но как можно в этом признаваться?" Минуту спустя он
прибавил: "Я знаю моих французов; надо было крикнуть им:
"Спасайся кто может!" Через три недели они все снова сплотились
бы". Он спрашивал присутствовавших: "Разве нет в законах статьи,
по которой можно было бы расстрелять всех этих подлых генералов?"


[1] Сен-Симон, маркиз де Сен-Филипп, Записки маршала де...
[2] "Moniteiir" от 18 июня 1808 года.
[3] См. речь герцога Инфантадо в "Moniteur" от 18 июня. Кастильским
героям, предкам г-на герцога, нелегко было бы узнать себя в
ней...
[4] Сущность этой лжеморали, плода папизма, превосходно разъяснена
в XVI томе истории Италии г-на де Сисмонди.
[5] "Moniteur" от 22 июня 1808 года.
[6] Деспотизм, умеряемый аристократией, слагающейся из дворянства и
духовенства, иными словами - три силы, объединенные против
гражданина, занятого полезным производительным трудом, и
наперебой его обирающие.
[7] Победить или умереть, за родину и за Фердинанда VII.
[8] "Записки" Рокка, стр. 190.



                            ГЛАВА XLII

Наполеон возвратился в Париж, но вскоре ему пришлось снова
отправиться в Испанию. Мы, по обыкновению, не будем излагать
общей истории этой войны, ибо для этого пришлось бы коснуться
множества подробностей. У ворот Мадрида Наполеон произвел
несколько смотров. Как обычно, вокруг него собралась огромная
толпа, а один раз он даже очутился посреди большого отряда
пленных испанцев. Лица этих фанатиков, побежденных, оборванных,
сожженных солнцем, были ужасны.
Г-н де Сен-Симон, испанский гранд, бывший член Учредительного
собрания, сражался в Мадриде против французов. По отношению к
французам, обращавшим оружие против своего отечества, Наполеон
придерживался весьма определенной политики. Г-н де Сен-Симон был
схвачен и приговорен военным судом к смерти. Император не мог
питать вражду к человеку, которого он не знал лично и который не
принадлежал к числу опасных людей. Он обрек его на гибель по
соображениям чисто политическим.
У г-на де Сен-Симона была дочь, которая нежной своей
заботливостью скрашивала ему изгнание и облегчала бремя старости.
Опасность, угрожавшая отцу, побудила ее пасть к ногам Наполеона.
Все уже было приготовлено для казни; преданность любящей дочери
взяла верх над решением, казалось бы, бесповоротным, ибо в основе
его лежали не страсти, а рассудок и память о событиях под
Сен-Жан-д'Акр. Этому прекрасному акту милосердия содействовал
начальник главного штаба, а также генералы Себастьяни и
Лобардьер. Вся армия считала, что война с Испанией - неправое
дело. В то время она еще не была ожесточена многочисленными
проявлениями вероломства[1]. После оставления Опорто, в 1809 году,
многочисленные раненые французского госпиталя были перебиты
ужасающим образом. Также и в Конмбре несколько тысяч больных и
раненых были умерщвлены способом слишком зверским, чтобы о нем
рассказывать. Другой раз испанцы с величайшим хладнокровием
утопили в реке Миньо семьсот пленных французов. Подобные эпизоды
насчитываются сотнями, и в них принимали участие люди, которых за
это и поныне еще изволят прославлять. Когда все эти зверства
достаточно озлобили французскую армию, она стала проявлять
жестокость, никогда, однако, не выражавшуюся в формальных
нарушениях закона. Тех, кого называли мятежниками, расстреливали
или вешали.
В разгаре своей Испанской кампании Наполеон узнал, что Австрия,
давно уже вооружавшаяся, намерена выступить. Приходилось либо
Испанию, либо Францию с Италией доверить кому-нибудь из
полководцев. Колебаниям не было места; ошибка Наполеона была
вызвана необходимостью, но с этой минуты Испания была потеряна.
Армии, которая перестала быть Великой армией, возвеличенной
присутствием самого деспота, стали уделять все меньше внимания.
Сколько бы она ни совершала доблестных дел, отныне на долю войск,
действовавших в Испании, уже не выпадало ни наград, ни повышений.

Положение стало окончательно нестерпимым вследствие того, что
рознь, и раньше уже довольно заметная, между Жозефом и Наполеоном
все обострялась. Вначале тому были две причины: во-первых,
Наполеон не оказывал Жозефу никакой помощи, а маршалы вели себя
по отношению к нему вызывающе: во-вторых, у Наполеона
относительно Испании возникли новые планы.
Жозеф считал, что раз уж его сделали королем, то он и выглядеть
должен, как король, что вынужденное пребывание в хвосте армии
вряд ли способно подготовить его появление во главе народа и что
народ, в котором так сильно выражена гордость, должен особенно
делать, чтобы его правителю оказывали почет. Людовик XIV,
искушенный в тщеславии, не впал бы в подобную ошибку.
Деньги, вывезенные из Пруссии, - около ста миллионов - вовсе не
предполагалось израсходовать на этот поход. Наполеон, всегда
считавший, что война должна сама себя кормить, не был намерен
затрачивать крупные суммы на борьбу с испанцами. Он хотел, чтобы
Жозеф сам изыскивал средства на ведение войны; однако Испания
даже в мирное время едва ли была в состоянии нести такие расходы.
Выставлять подобное требование в тот момент, когда французские
войска господствовали лишь на той территории, которая была ими
оккупирована и которую они вконец истощали, значило дойти до
величайшей нелепости.
Но этим дело не ограничилось. Прибыв в Испанию, Наполеон тотчас
начал к ней присматриваться, она ему понравилась, и он задумал
отхватить от нее кусок. Этот замысел в корне противоречил
принятым в Байонне решениям. Беспокойный и пылкий дух Наполеона,
лишь в творчестве находивший мимолетное успокоение, без устали
открывал в делах новые возможности. Мысль, зародившаяся сегодня,
пожирала ту, что увлекала его накануне, и, чувствуя в себе силу
преодолеть любые препятствия, этот человек, перед умом которого
предел возможного непрерывно отодвигался, как горизонт перед
путником, ничего не признавал незыблемым. Наполеона нередко
считали вероломным; он был всего лишь непостоянен. В силу этой
черты своего характера он менее всякого другого европейского
монарха был способен придерживаться конституционного образа
правления.
Сначала он вполне чистосердечно решил уступить Испанию Жозефу;
бесспорно, в Байонне он и не помышлял о том, чтобы завладеть хотя
бы одною из ее областей, На обратном пути из Бенавенте, где он,
несмотря на все те препятствия, которые могут создать снег,
суровая зима и гористая местность, по пятам преследовал англичан,
он заехал в Вальядолид и с нетерпением ждал прибытия депутатов
города Мадрида. Он вызвал одного из своих придворных,
сопровождавшего этих депутатов. Ему не терпелось поскорее уехать
во Францию. Дело было ночью, погода - ужасная. Наполеон поминутно
открывал окно, чтобы взглянуть на небо и определить, можно ли
двинуться в путь. Обращаясь к окружавшим его придворным, он, по
своему обыкновению, забрасывал их вопросами, но преимуществу
расспрашивая о том, что в Мадриде намерены предпринять и чего, в
сущности, хотят испанцы, Ему говорили, что испанцы недовольны; в
ответ он стал доказывать, что они неправы, что недовольство с их
стороны невозможно, что народы всегда рассуждают здраво, когда
речь идет об их кровных интересах, что испанцам дастся
возможность освободиться от десятины, неравенства, феодальных
повинностей, сбросить с себя иго духовенства. На это ему
возражали, что, во-первых, испанец, ничего не зная о положении
дел в Европе, не способен оценить эти преимущества, но что зато
он по своей гордости никому ничем не желает быть обязанным и что
вообще этот народ подобен жене Сганареля, которая хотела, чтобы
муж ее колотил. Наполеон рассмеялся и, расхаживая большими шагами
по комнате, властно заявил: "Я не знал Испании: она прекраснее,
чем я думал. Я сделал брату роскошный подарок; но вы увидите:
испанцы наделают глупостей, и она достанется мне. Я разделю ее на
пять, больших вице-королевств". Он был удивлен тяготением Испании
к союзу с Англией. На испанских королей наполеоновской династии
он рассчитывал не больше, чем на ее королей из дома Бурбонов. Он
сознавал, что короли как той, так и другой династии при первом
удобном случае объявят себя независимыми, как это уже пытались
сделать короли голландский и неаполитанский.
Наполеон покинул Вальядолид на другой день после того, как с
такой поразительной откровенностью раскрыл свои замыслы, и за
несколько часов галопом проскакал тридцать миль, отделяющие этот
город от Бургоса. Через четыре дня он был в Париже. Изумительная
быстрота, с которой он путешествовал, способность противостоять
любому утомлению являлись частью его таинственного обаяния; все,
вплоть до последнего форейтора, чувствовали, что в этом человеке
была какая-то нечеловеческая сила.

[1] "Мы держались того мнения, что обманывать искусно, не вполне
скрывая правду, человека столь двуличного, как Наполеон, значило
совершать поступок не только не предосудительный, а, напротив,
достойный похвалы". Эскоикис, стр. 124.


                           ГЛАВА XLIII

Заглянем на минуту в покои Тюильрийского дворца, где решались
судьбы Европы.
Испанская война знаменует собой начало ослабления могущества
Наполеона и вместе с тем начало заката его гения. Благополучие
мало-помалу изменило и испортило его характер. Он впал в ту
ошибку, что чрезмерно восхищался своими успехами и недостаточно
презирал королей, своих собратьев. Он упивался отравой лести. Он
утвердился в мысли, что для него не существует непосильных
предприятий. Он уже не мог переносить противоречия; вскоре
малейшее возражение стало им восприниматься как дерзость и к тому
же еще как глупость. Так как он неудачно выбирал себе помощников,
то обычно увенчивались успехом только те его предприятия,
которыми он руководил лично. Вскоре его министрам пришлось делать
вид, что они лишь раболепно излагают его мысли. Люди
действительно даровитые отказались от своих должностей или,
втайне над ними насмехаясь[1], стали притворяться, что разучились
думать. В наш век подлинное дарование не может не сочетаться со
взглядами хоть сколько-нибудь либеральными; Наполеон сам является
тому примером, и это считается самым тяжким из его преступлений.

[1] Например, граф Реаль.



                            ГЛАВА XLIV
                            УПРАВЛЕНИЕ

У императора было двенадцать министров[1] и свыше сорока членов
Государственного совета, представлявших ему доклады о делах,
которые он поручал их рассмотрению. Министрам и начальникам
особых ведомств были подчинены сто двадцать префектов. Каждый
министр четыре или пять раз в неделю представлял Наполеону от
шестидесяти до восьмидесяти проектов декретов; каждый из этих
проектов подробно излагался в докладе, который министр читал
императору. По менее важным делам император давал свое одобрение
пометкою на полях докладов.
Все декреты, подписанные императором, передавались министрами
герцогу Бассанскому, который оставлял у себя оригиналы, а
министрам отсылал копии за своей подписью.
Когда император находился в походе или путешествовал, те из
министров, которые не сопровождали его, посылали свои портфели
герцогу Бассанскому, а тот представлял его величеству декреты и
читал ему доклады. Нетрудно установить причину влияния этого
герцога, который первоначально был простым секретарем, а затем
мало-помалу добился того, что стал значиться в списке высших
сановников империи, непосредственно за министрами, хотя не имел
собственного ведомства.
Герцог Бассанский был всемогущ среди министров и префектов,
испытывавших перед ним страх. Никто не мог повлиять на Наполеона
в тех делах, которые ему были понятны. Поэтому все его декреты
организационного порядка, все то, что, если можно так выразиться,
относилось к области чистого разума, свидетельствовало о
выдающемся даровании. Но в тех случаях, когда надо было
располагать точными сведениями, Наполеона - если министр того
ведомства, к которому данный вопрос относился, действовал в
согласии с государственным секретарем - обманывали при первом же
докладе по этому вопросу, а он из гордости и лени потом не менял
своего решения.
Что касается назначения должностных лиц, то здесь Наполеон
исходил из общих правил, основанных на чрезвычайном презрении к
человечеству. Казалось, он говорил себе: "Когда речь идет о
людях, которых я лично не знаю, то я меньше буду обманут, если
буду судить о них по их мундиру, позволяющему мне зачислить их в
определенную категорию, чем если стану полагаться на отзывы
министров". Нелепейшие назначения были делом вполне обычным.
Желая приучить к почтительности народ, по природе насмешливый и
остроумный, он упразднил светский разговор. Отныне узнавать
людей, состоявших у него па службе, он мог только по каким-нибудь
особым успехам или по докладам министров. Уезжая после
путешествия по Голландии из этой страны, он с презабавным
простодушием сказал: "Плохо здесь у нас обстоит дело по части
префектов".

[1] В 1810 году это были: герцоги Масский, Кадорский, Фельтрский,
Гаэтский, Отрантский, Монталиве, Молльен, Сессак, Декрес,
Биго-Преамене и герцог Бассанский. Впоследствии к их числу
прибавился еще министр торговли Сюсси.



                            ГЛАВА XLV

Тринадцать с половиной лет непрерывных успехов привели Александра
Великого почти к безумию. Удача, длившаяся ровно столько же
времени, вызвала такое же безумие у Наполеона. Вся разница в том,
что македонский герой имел счастье умереть вовремя. Какая великая
слава сохранилась бы за Наполеоном - завоевателем, если бы
пушечное ядро сразило его в вечер сражения под Москвой!
Англия и то, что писалось в этой стране, могли предотвратить
безумие современного нам героя. К несчастью для него, меры,
которые он, негодуя на английскую прессу, принимал против нее,
выполнялись слишком усердно. В настоящее время эта пресса, столь
ненавистная ему, является единственным его утешением.
В 1808 году, вследствие изменений, которые гордость, в
продолжение восьми лет не встречавшая противодействия, и
корономания произвели в гениальной натуре Наполеона, оказалось,
что из двенадцати его министров по меньшей мере восемь были
посредственнейшие люди, единственная заслуга которых заключалась
в том, что они изнуряли себя работой.
Герцог Бассанский, пользовавшийся огромным влиянием во всех
делах, кроме военных, человек учтивый и обходительный в светских
салонах, в рабочем кабинете обнаруживал свое полное ничтожество.
Он не только сам не питал великих замыслов, но и не понимал их у
других. Все неизбежно мельчало в его мышлении. У него было ровно
столько таланта, сколько требуется для журналистики, - с этого
занятия он начал в Париже свою карьеру. Правда, должность, им
занимаемая, обязывала его день и ночь находиться при властелине.
Человек с твердой волей не мог бы терпеливо сносить переменчивый
прав и гневные вспышки императора, и, как бы искусно он ни
соблюдал этикет, выражение его лица раздражало бы монарха.
Герцог Бассанский назначал всех префектов Франции. Он требовал от
них лишь одного таланта - умения извлекать из населения требуемые
средства, не возбуждая громкого ропота. Несчастные префекты,
исполненные тщеславия, изнемогавшие от работы, тратившие все свое
жалованье на представительство, которое поглощало огромные
средства, каждое утро, раскрывая "Moniteur", дрожали от страха
при мысли, что найдут в нем приказ о своей отставке. Одним из
испытаннейших способов угодить начальству для них являлось
уничтожение последних искр общественного мнения, в те времена,
как и ныне, именовавшегося якобинством.



                            ГЛАВА XLVI
                        ЕЩЕ ОБ УПРАВЛЕНИИ

В 1811 году одна маленькая сельская община задумала использовать
некоторое количество булыжника, стоимостью в шестьдесят франков,
забракованного инженером, руководившим постройкой шоссейной
дороги. Понадобилось четырнадцать заключений префекта,
су-префекта, инженера и министра. В результате величайших усилий
и самых настойчивых хлопот требуемое разрешение было получено
через одиннадцать месяцев после того, как ходатайство было
подано. Но к тому времени рабочие, строившие дорогу, уже
использовали этот булыжник для засыпки каких-то ям. Мелкий
чиновник, неизбежно невежественный, получающий от правительства
жалованье и корпящий над бумагами в уголке министерской
канцелярии, разрешает в Париже, за двести лье от сельской общины,
дело, которое трое деревенских выборных за два часа уладили бы
наилучшим образом. Факты, столь очевидные и повторявшиеся по
пятьсот раз в день, не могли оставаться незамеченными.
Но главной задачей было принизить гражданина, и особенности же не
давать французам что-либо обсуждать сообща, по гнусному обычаю,
усвоенному ими во времена якобинства[1]. Не будь этих мелочных
предосторожностей, пожалуй, снова появилось бы то чудовище, к
которому все правительства, последовательно сменявшие друг друга
и эксплуатировавшие Францию, питали одинаковую ненависть и о
котором я уже говорил: я имею в виду общественное мнение.
Легко понять причину той огромной работы, от которой погибали
министры Наполеона. Париж притязал на то, чтобы распоряжаться
всем без исключения во Франции. Все дела, вершившиеся в стране,
приходилось поручать людям, которые, будь они даже орлами,
неизбежно были в них несведущи[2].
Нельзя не отметить, что образ жизни чиновника естественно
приводит к полному его отупению. Поступив на службу в канцелярию,
он свои старания обращает по преимуществу на то, чтобы выработать
красивый почерк и сноровку в употреблении сандарака. В дальнейшем
весь характер его деятельности заставляет его постоянно подменять
содержание видимостью. Если ему удается раз навсегда приобрести
внушительную осанку, ему больше не о чем беспокоиться. Личные
интересы всегда побуждают его отдавать предпочтение человеку,
говорящему о вещах, которых не видел. Будучи одновременно
свидетелем и жертвой самых мерзких интриг, чиновник сочетает
пороки придворного быта со всеми дурными навыками, присущими
нищете, в которой он прозябает на протяжении двух третей своей
жизни. Таковы были те люди, которым император предоставил
Францию; но он мог презирать их. Император хотел, чтобы Францией
управляли мелкие чиновники, получающие тысячу двести франков
жалованья в год. Чиновник составлял проект, а министр из
тщеславия проводил его.
Нам могут дать представление об этой эпохе счета поставщиков,
снабжавших министерства бумагой; они достигали колоссальных цифр.
Столь же, если не более, характерно огромное количество ненужной
и по необходимости плохой работы, которую выполняли несчастные
министры и бедняги префекты. Так, например, одна из главных
обязанностей префектов заключалась в том, что они собственноручно
писали все донесения, даже все копии одного и того же донесения,
отправляемые в Париж, в различные министерства. Чем больше
времени они тратили на подобную работу, тем больше все дела во
вверенных им департаментах приходили в упадок. Лучше всего дело
обстояло в Майниском департаменте, префект которого, Жан Дебри,
открыто высмеивал бюрократов, сидевших в министерстве.

[1] Нынешнее правительство так тиранично, как только возможно. 31
декабря 1817 года.
[2] По всей вероятности, некоторым иностранцам весьма приятно было
бы вспомнить, каким образом законы или декреты проводились в
жизнь.



                           ГЛАВА XLVII

В чем же заключались достоинства императорской системы
управления, заставляющие так жалеть о ней сейчас как во Франции,
так и в Бельгии, Пьемонте, Римской области и Флоренции?
Они заключались в общих положениях и основных декретах,
продиктованных необычайно трезвым и ясным умом, в том, что в
управлении этими странами были полностью уничтожены все
злоупотребления, укоренившиеся за два - три столетия господства
аристократии и власти, приверженной беззаконию. Общие правила,
которыми руководствовалась французская администрация, охраняли
лишь две вещи: труд и собственность. Этого было достаточно, чтобы
внушить населению пылкую любовь к новому строю. Вдобавок, если
очень часто решения министерства, приходившие из Парижа через
полгода, и казались смешными по тому незнанию фактов, которое в
них обнаруживалось, зато по крайней мере они всегда были
беспристрастны. А ведь существует страна (не стану называть ее),
где самый незначительный мировой судья не может послать повестки,
не совершив вопиющей несправедливости в пользу богатого против
бедного[1]. Этот порядок был нарушен только в период французского
владычества. Каждый, кто хотел работать, мог быть уверен, что
достигнет благосостояния. Появился огромный спрос на все товары.
Покровительство, оказываемое правосудию и труду, заставляло
мириться с рекрутским набором и высокими косвенными налогами.
Состоявший при императоре Государственный совет отлично понимал,
что единственно разумной была бы система, при которой каждый
департамент сам бы оплачивал своего префекта, свое духовенство,
своих судей, содержание своих шоссейных и проселочных дорог, а в
Париж поступали бы только суммы, необходимые для содержания
императора, войска, министров и для общих расходов.
Мысль об этой системе, столь несложной, приводила министров в
ужас. Император уже не мог бы тогда обирать общины, а ведь во
Франции монархи чрезвычайно любят этим заниматься[2]. Когда народ
перестанет давать себя дурачить громкими фразами[3], эта система
будет введена, и королю придется даже префектов и мэров больших
городов выбирать из числа кандидатов, предлагаемых этими
городами[4], а маленькие города сами будут назначать своих мэров
сроком на один год. Пока это не произойдет, не будет подлинной
свободы и членам парламента негде будет получать надлежащую
подготовку. Все те, кто достойным образом проявил себя в наших
законодательных собраниях, в свое время участвовали по назначению
народа и управлении департаментами. Вместо того чтобы поручить
решение дел мелким чиновникам, эту работу возложат на богатых
граждан, причем платою за нес им будет служить, как теперь
попечителям больниц, удовлетворенное тщеславие. Но все это идет
вразрез с управлением, построенным на громких фразах, и с
интересами людей, сидящих в канцеляриях, - иными словами, с
роковым влиянием эгоистичного Парижа[5].

[1] Замечания г-на Дальпоццо, Италия, 1817 год.
[2] Все удивлялись тому, что герцог де Шуазель так долго удерживал
власть, несмотря на происки г-жи Дюбарри. В тех случаях, когда
его положение становилось особенно шатким, он под предлогом
неотложных дел являлся к Людовику XV и спрашивал его о том, как
следует распорядиться пятью - шестью миллионами излишков,
получившихся благодаря проведенной им строгой экономии в военном
ведомстве: при этом он замечал, что неудобно было бы внести их в
королевскую казну. Король понимал, что это значит, и говорил
Шуазелю: "Посоветуйтесь с Бертеном; дайте ему три миллиона, а
остаток я дарю вам". Король не был уверен в том, что с преемником
Шуазеля ему будет так же легко столковаться.
[3] Иными словами, когда народ получит свободу печати.
[4] Людьми, платящими не менее ста франков налога.
[5] Все те писаки, которые позорят литературу и прислуживаются к
победителям, восхваляя их заносчивость и осыпая оскорблениями
побежденных, получают средства для жизни из какой-нибудь
канцелярии. См. биографии Мишо (Вильмен, Оже, Роже).



                           ГЛАВА XLVIII
                           О МИНИСТРАХ

Великим несчастьем для Наполеона было то обстоятельство, что на
престоле он проявил три слабости, отличавшие Людовика XIV.
Он по-ребячески увлекся великолепием придворной жизни; он
назначал министрами глупцов и, если и не заявлял, как Людовик XIV
по поводу Шамильяра, что он их воспитывает, то, во всяком случае,
считал себя способным разобраться в любом деле, как бы ни были
нелепы те доклады, которые они ему представляли. Словом, Людовик
XIV боялся талантливых людей, а Наполеон их не любил. Он держался
того мнения, что во Франции никогда не будет сильной партии,
кроме якобинцев.
Он устранил от дел Люсьена и Карно, выдающихся людей, обладавших
именно теми качествами, которых ему самому недоставало. Он любил
- или терпел около себя - Дюрока, князя Невшательского, герцога
Масского, герцога Фельтрского, герцога Бассанского, герцога
Абрантеса, Мармона, графа де Монтескью, графа Сессака, и т. д., и
т. д., - все они были людьми вполне порядочными и достойными
уважения, но общество, склонное к насмешке, всегда считало их
тупицами.
Когда отравленный воздух двора вконец развратил Наполеона и
развил его самолюбие до болезненных размеров, он уволил Талейрана
и Фуше, заменив их самыми ограниченными из всех своих льстецов
(Савари и герцог Бассанский).
Император дошел до того, что считал себя способным в течение
двадцати минут разобраться в любом, самом сложном вопросе. Путем
невероятного, непосильного для всякого другого человека
напряжения внимания он старался понять сущность доклада, донельзя
многословного и беспорядочного - словом, доклада, составленного
глупцом, не имевшим представления о данном предмете.
Графа де С[ессака], одного из своих министров, Наполеон называл
"старой бабой" и, однако, не увольнял его. Созвав, по возвращении
из какого-то путешествия, своих министров, он сказал им: "Я не
Людовик XV, я не меняю министров каждые полгода". После этого
вступления он перечислил им все те недостатки, которые им
приписывались. Ему казалось, что он знает все и обо всем
осведомлен и что ему нужны только секретари, которые излагали бы
его мысли. Это, может быть, справедливо для главы республики, ибо
там государство извлекает пользу из способностей даже самого
заурядного гражданина, но не для правителя деспотии, не терпящей
никаких представительных учреждений, никакого незыблемого закона!

Самые большие успехи герцог Бассанский пожинал в тех случаях,
когда ему удавалось угадать еще не высказанное мнение императора
по тому или иному вопросу. Не такую роль играл Сюлли при Генрихе
IV, и такую роль не взял бы на себя ни один порядочный человек,
призванный служить монарху, в особенности если этот монарх,
обуреваемый чудовищной жаждой деятельности, всякое ассигнование
пятидесяти франков желал облечь в форму особого декрета.



                            ГЛАВА XLIX
                         ЕЩЕ О МИНИСТРАХ

Вот уже двести лет, как министрами во Франции называют людей,
подписывающих четыреста официальных бумаг в день и дающих званые
обеды; какое нелепое существование!
При Наполеоне эти бедняги изнуряли себя работой, и притом такой,
в которой мысль не участвовала, то есть самой нелепой. Чтобы
угодить императору, надо было всегда уметь ответить на вопрос,
занимавший его в ту минуту, когда к нему являлись. Например,
назвать общую стоимость инвентаря всех военных госпиталей.
Министра, который не мог ответить на подобный вопрос без запинки
и с таким видом, точно он весь день только об этом и думал,
смешивали с грязью, даже если бы по своим дарованиям он был равен
герцогу Отрантскому.
Когда Наполеон узнал, что Крете, лучший министр внутренних дел,
который когда-либо ему служил, смертельно заболел, он сказал:
"Так и должно быть. Человек, которого я назначаю министром, через
четыре года уже не должен быть в состоянии помочиться. Это
большая честь для его семьи, а ее судьба навсегда обеспечена".
Такого рода деятельность доводила несчастных министров до полного
одурения. Почтенному графу Дежану однажды пришлось взмолиться о
пощаде. Он под диктовку императора вычислял военные расходы и до
такой степени опьянел от цифр и подсчетов, что вынужден был
прекратить работу и сказать Наполеону, что ничего уже больше не
понимает. Другой министр заснул над своими бумагами в то время,
когда Наполеон говорил с ним, и проснулся только через четверть
часа, причем во сне продолжал разговаривать с императором и
отвечать ему: а это был один из самых даровитых министров
Наполеона.
Министры бывали в милости периодами, длившимися от одного месяца
до шести недель. Когда кто-нибудь из этих несчастных замечал, что
он уже не пользуется благоволением своего повелителя, он начинал
работать с удвоенным рвением, его лицо становилось желтым, и он
еще больше заискивал перед герцогом Бассанским. Внезапно,
совершенно неожиданно для всех, опальные сановники снова
оказывались в чести: их жены снова получали приглашения на
интимные придворные вечера, и министры не помнили себя от
восторга. Такая жизнь убивала человека, но скучать при этом было
некогда. Месяцы летели, словно дни.
Когда император бывал доволен своими министрами, он назначал им
дотацию в десять тысяч ливров годового дохода. Однажды,
убедившись в том, что по вине герцога Масского он сделал какой-то
крупный промах, Наполеон повалил герцога в его красной мантии на
диван и несколько раз ударил кулаком; на другой день, устыдившись
этой выходки, он послал герцогу шестьдесят тысяч франков. Я
слышал, как один из самых храбрых его генералов (граф Кюриаль)
доказывал, что пощечина, полученная от императора, является не
бесчестием, а лишь выражением недовольства главы Франции. Это
верно, но рассуждать так можно, лишь отрешившись от многих
предрассудков. В другой раз император каминными щипцами прибил
князя Невшательского.
Герцог Отрантский, единственный из министров Наполеона,
обладавший действительно выдающимся умом, самовольно освободил
себя от той огромной канцелярской работы, посредством которой
остальные министры старались снискать благоволение монарха. Князь
Беневентский был только primus inter pares[1], а его pares,
министры других дворов, были не более как глупцы. Ему никогда не
приходилось преодолевать значительные затруднения. Герцог
Отрантский сумел спасти правительство, окруженное врагами, а
установленный им неусыпный надзор уживался с некоторой видимостью
свободы и нимало не стеснял огромное большинство французского
народа. Герцоги Масский и Фельтрский неспособны были даже на то,
чтобы заниматься механической канцелярской работой. Император,
которого раздражала бездарность герцога Фельтрского, поручил
графу Лобо просматривать все, что тот писал; морской министр граф
Декре и министр внутренних дел Монталиве, будучи умными людьми,
однако, делали одни только глупости: первый не догадался выслать
под видом пиратских судов двести фрегатов и этим сокрушить
английскую торговлю; он не сумел достаточно быстро обучить
матросов на Зейдерзе и совершил еще тысячу других оплошностей. По
милости второго "почетные стражи", которые должны были задержать
каких-нибудь пятьсот - шестьсот болтунов, бранивших правительство
в кофейнях, вместо этого самым несправедливым и возмутительным
образом повергли в скорбь тысячи семейств. Но граф Монталиве
хотел стать герцогом. А между тем он был выдающийся человек!
В 1810 году голос общества подсказывал императору целый ряд
назначений. В министры юстиции прочили Талейрана, Фуше или
Мерлена; в начальники генерального штаба - Сульта; в военные
министры - Карно или маршала Даву; главным интендантом предлагали
назначить Дарю; министром внутренних дел - Шап-таля; министром
финансов - Мольена или Годена; государственным секретарем -
Реаля; начальниками особых ведомств намечали Беранже, Франсе,
Монталиве, Тибодо; членами Государственного совета - Левуайе
д'Аржансона, Лезе-Марнезиа, графа Лобо, Лафайета, Сэ, Мерлен де
Тионвиля. Как известно, Наполеон отчасти последовал этим
указаниям. Все же в числе его министров оказалось четыре - пять
человек столь ничтожных, что назначение их, бесспорно,
свидетельствует о ненависти Наполеона к талантливым людям. Через
несколько лет состав его министров, несомненно, стал бы
значительно хуже. Люди, в годы революции приобретшие подлинный
опыт в государственных делах, за это время окончательно
прониклись бы отвращением к политике или вымерли бы, а молодые
люди, которые пришли бы им на смену, только стремились
перещеголять друг друга в раболепстве. Угодить герцогу
Бассанскому было для всех величайшим счастьем. Выказать при дворе
этого герцога способность мыслить - значило навсегда погубить
себя и его глазах. Его любимцами были те, о ком молва утверждала,
что они не умеют читать.

[1] Первый среди равных (лат.).



                             ГЛАВА L

Как могла Франция жить при министрах, державшихся столь нелепого
пути? Франция жила благодаря сильнейшему соревнованию, которое
Наполеон возбудил во всех слоях общества. Подлинным
законодательством для французов был призыв славы. Всюду, где
появлялся император - а он постоянно объезжал свою огромную
империю - человек, действительно имевший заслуги, если только ему
удавалось пробиться сквозь строй императорских министров и
придворных чинов, мог быть уверен в том, что получит щедрую
награду. Последний аптекарский ученик, работавший в лавке своего
хозяина, был воодушевлен мыслью, что стоит только ему сделать
великое открытие - и он получит крест Почетного Легиона с
графским титулом в придачу.
Статуты ордена Почетного Легиона были единственной религией
французов: их одинаково уважали как сам монарх, так и его
подданные. Никогда еще со времен древнеримских венков из дубовых
листьев знак отличия не жаловался по такому мудрому выбору,
никогда еще среди тех, кого им награждали, не было такого
большого числа действительно достойных людей. Все те, кто принес
пользу отечеству, получили этот орден. Вначале его раздавали
несколько неразборчиво, но впоследствии число людей, не
обладавших заслугами, составило менее десятой доли общего числа
награжденных[1].

[1] В настоящее время наблюдается обратное явление. Если вы желаете
иметь перечень самых ничтожных, самых глупых, самых подлых людей
Франции, - возьмите списки тех, кто за последние три года был
награжден орденом Почетного Легиона.



                             ГЛАВА LI
                     О ГОСУДАРСТВЕННОМ СОВЕТЕ

Большинство основных декретов, не касавшихся назначений,
направлялись в Государственный совет. Пройдет много времени,
прежде чем кто-нибудь из монархов сможет завести у себя нечто
подобное наполеоновскому Совету. Наполеон унаследовал от
революции всех талантливых людей, сложившихся под ее
воздействием. Исключение составляло только очень незначительное
число лиц, слишком выделявшихся в качестве членов той или иной
партии. Вследствие своего презрения к людям, безразличия к
назначению их на те или иные должности и нежелания противиться
обстоятельствам Наполеон заживо похоронил в недрах Сената
несколько человек, которые - одни по своей честности, другие по
своим дарованиям - принесли бы гораздо большую пользу в
Государственном совете. К числу их принадлежали генерал Канкло,
Буасси д'Англа, граф Лапарап, Редерер, Гарнье, Шапталь, Франсуа
де Нешато, Семонвиль. Граф Сьейес, Вольней, Ланжюине были слишком
известны своими либеральными, опасными взглядами. Вольней в день
заключения конкордата предсказал Наполеону все те неприятности,
которые папа доставил ему впоследствии.
За исключением этих лиц в Государственный совет вошло все, что
имелось лучшего при данных условиях. Он был разделен на пять
секций:
Законодательная, Внутренних дел, Финансовая, Военная, Морская.
Когда военный министр представлял какой-либо декрет, например об
уставе Дома Инвалидов, император направлял его в военную секцию,
где были рады случаю раскритиковать министра.
Затем декреты обсуждались в соответствующей секции шестью членами
Государственного совета и четырьмя докладчиками. Было еще семь -
восемь аудиторов. Секция вырабатывала проект, который печатался
параллельно с проектом министра: каждый из четырех докладчиков
получал по экземпляру, и оба проекта обсуждались в заседании под
председательством императора или великого канцлера Камбасереса.
Очень часто декрет снова направлялся в секцию, по пять - шесть
раз заново перерабатывался и столько же раз в печатном виде
раздавался членам Совета, прежде чем император решался его
подписать.
Вот замечательное усовершенствование, которое Наполеон внес в
деспотию! Вот достойная власть, которую знающий свое дело министр
неизбежно приобретает при государе слабом или, по крайней мере,
таком, который лишь наполовину разбирается в делах!
На заседании Государственного совета император показывал себя в
полном блеске. Более острый ум нс-возможно себе представить. Он
неизменно поражал всех даже в делах, казалось бы, наиболее чуждых
его военной профессии, например, при обсуждении гражданского
кодекса. Благодаря своей изумительной безграничной, блистательной
проницательности он во всех решительно вопросах улавливал либо
совсем новые, либо малозаметные стороны. Он облекал свои мысли в
живую, образную форму, находил для них удачные, меткие выражения,
которым самая неправильность его речи, всегда звучавшей несколько
странно (ибо он не умел вполне правильно говорить ни
по-французски, ни по-итальянски), придавала еще большую
выразительность.
Он очаровывал своей прямотой и добродушием. Однажды при
обсуждении какого-то разногласия, возникшего между ним и папой,
он сказал: "Да, вам-то это легко говорить, но если папа скажет
мне: "Сегодня ночью мне явился архангел Гавриил и возвестил то-то
и то-то", - я буду обязан ему поверить".
Среди членов Государственного совета были уроженцы Юга, легко
увлекавшиеся, далеко заходившие в своей горячности и нередко,
как, например, граф Беранже, не удовлетворявшиеся
малоубедительными доводами. Император не ставил им этого в вину:
напротив, он зачастую обращался к ним, спрашивая их мнения:
"Ну-ка, барон Луи, что вы об этом скажете?" Руководствуясь своим
природным здравым смыслом, он неоднократно отменял устарелые
нелепости, сохранившиеся в Уложении о наказаниях. Он превосходно
рассуждал, когда спорил по юридическим вопросам со старым графом
Трельяром. Некоторые из самых разумных статей Гражданского
кодекса, особенно в разделе о браке, составлены Наполеоном[1].
Заседания Совета поистине доставляли наслаждение.
Как в присутствии Наполеона, так и без него председательствовал
Камбасерес. В этой роли он проявлял необычайное искусство и
глубокий ум. Он отлично резюмировал прения. Умеряя самолюбие
отдельных членов Совета, отмечая все ошибки и высказываясь за
наиболее разумное решение, он как нельзя более способствовал
проявлению всякого вопроса. Государственному совету мы обязаны
изумительной системой французской администрации, о которой,
несмотря на то, что ею насильственно были нарушены давние обычаи,
и поныне еще с сожалением вспоминают Бельгия, Италия и Рейнские
провинции.
Император не хотел ни поощрять среди граждан опасных склонностей,
при республике слывших добродетелями, ни основывать особые школы,
наподобие Политехнической, для подготовки судей и образованных
чиновников. Он был так далек от всего этого, что ни разу не
посетил важнейшего военного учебного заведения - Политехнической
школы, не только оправдавшей, но и превзошедшей надежды
философов, которыми она была основана, и пополнившей армию
отличными батальонными командирами и капитанами.
Несмотря на эти два обстоятельства, несколько ее ухудшавшие,
администрация во Франции представляла собой лучшее, что только
может быть создано. Все в ней было определенно, разумно, свободно
от нелепостей. Находят, что в ней было слишком много бумажной
волокиты и бюрократизма. Те, кто приводит это возражение,
забывают, что император решил ничего, ровно ничего не сохранять
из стеснительных для него порядков, существовавших при
республике. Деспот говорил своим подданным: "Вы можете сидеть
сложа руки, мои префекты сделают за вас все. Взамен этого
сладостного покоя вы будете отдавать мне только ваших детей и
ваши деньги". Так как большинство генералов разбогатело,
обворовывая казну, то необходимо было путем контроля и ревизий
добиться того, чтобы хищения стали невозможны. Никогда ни у
одного деспота не будет таких слуг, как граф Франсуа де Нант,
управлявший ведомством косвенных налогов, которое давало сто
восемьдесят миллионов в год, и граф Монталиве, ведавший путями
сообщения, обходившимися в тридцать - сорок миллионов. Граф
Дюшатель, суровый управляющий ведомством государственных
имуществ, хотя и получил свое назначение благодаря жене, однако
превосходно выполнял свои обязанности. Граф Лавалет, начальник
почтового ведомства, мог, как и герцог Отрантский,
скомпрометировать пол-Францпи; однако он делал в этом отношении
лишь строго необходимое. За это следует поздать ему хвалу, это
свидетельствует о высокой порядочности. Граеф Дарю, честнейший
человек в мире, как никто другой, умел снабжать армию. Граф Сюсен
был отличным начальником таможенного ведомства. Император был
смертельным врагом торговли, создающей независимых людей, и граф
Сюсси, насквозь царедворец, никогда не выступал в защиту
торговли, против своего повелителя. Мерлен, председатель
кассационного суда, и Поле де Ла-Лозер, ведавший полицией,
превосходно выполняли свои обязанности. Печать являлась в руках
императора послушным орудием, которым он пользовался для унижения
и посрамления всякого, кто вызывал его неудовольствие. Но хотя он
был вспыльчивого нрава и в гневе не знал удержу, однако жесткость
и мстительность были ему чужды. "Он оскорблял людей гораздо
больше, нежели карал", - говорил о нем один из тех, на кого его
гнев обрушивался с особенной силой. А ведь граф Реаль был
человеком, быть может, более значительным, чем все остальные,
одним из тех людей, которых деспоту следовало бы приблизить к
себе.
Все, что было сколько-нибудь выдающегося в Государственном
совете, принадлежало к числу старых либералов, слывших якобинцами
и продавшихся императору за титулы и двадцать пять тысяч франков
в год. Большинство этих талантливых людей повергались ниц перед
орденской лентой[2] и по своей угодливости немногим уступали графам
Лапласу и Фонтану.
Государственный совет был превосходен до того момента, когда
император окружил себя двором, то есть до 1810 гола.
Тогда министры начали открыто стремиться стать тем, чем они были
при Людовике XIV. Возражать против проекта декрета, внесенного
кем-либо из министров, теперь значило совершить глупость и тем
самым поставить себя в смешное положение. Еще несколько лет - и
высказать в докладе, представленном в секции, мнение,
расходящееся с мнением министра, было бы сочтено за дерзкую
выходку. Всякая прямота в выражении мыслей возбранялась.
Император призвал в Государственный совет нескольких лиц, не
только не воспитавшихся на идеях революции, по и усвоивших в
своих префектурах привычку к безграничной угодливости и слепому
преклонению перед министрами[3]. Высшей заслугой префекта считалось
умение вести себя наподобие военачальника, действующего в
завоеванной области. Граф Реньо де Сен-Жан-д'Анжели, самый
бессовестный человек в мире, постепенно приобретал в
Государственном совете тираническую власть. Отсутствие порядочных
людей становилось ощутительным; дело было не в продажности
(сомнительной была честность одного лишь Реньо), но не стало тех
порядочных, хотя и грубоватых людей, которым ничто не может
помешать говорить правду, даже если она неприятна министрам.
Братья Каффарелли были людьми именно такого склада. Но эта
прекрасная черта с каждым днем все больше высмеивалась,
становилась все более "средневековой". Одни лишь графы Дефермон и
Андреосси со свойственным им задором осмеливались не преклоняться
перед проектами, исходившими от министров. Так как министры по
своему тщеславию неуклонно проводили проекты, выработанные в их
канцеляриях, то место членов Государственного совета мало-помалу
заступили чиновники, и проекты декретов обсуждались одним только
императором в тот момент, когда нужно было их подписывать.
Ко времени падения империи Государственный совет, создавший
гражданский кодекс и французскую администрацию, утратил почти
всякое значение, и те, кто умел разгадывать замыслы министров,
говорили, что его надо упразднить.
В последние годы своего царствования император часто созывал
заседания кабинета министров; к участию в них он привлекал
кое-кого из сенаторов и членов Государственного совета. Там
обсуждались дела, в которые нельзя было посвятить полсотни людей.
Это и был подлинный Государственный совет. Заседания эти имели бы
огромное значение, если бы можно было вдохнуть в них дух
независимости но отношению хотя бы к влиятельным министрам, ибо о
независимости по отношению к монарху говорить не приходится. Но
кто посмел бы сказать в присутствии графа Монталиве, что
управление внутренними делами непрерывно ухудшается? Что каждый
день знаменует утрату того или иного благодеяния революции?
Упразднив светский разговор, Наполеон иной раз, в особенности
ночью, все же чувствовал потребность в общении с людьми. Он искал
пищи для своего ума. Во время беседы у него являлись мысли, к
которым он не пришел бы, размышляя в одиночестве. Удовлетворяя
эту склонность, он в то же время испытывал того, с кем говорил;
или, вернее сказать, на другой день политик припоминал то, что
накануне слышал мыслитель. Так, однажды в два часа ночи он
спросил одного военного из числа своих приближенных: "Что будет
во Франции после меня?". "Ваше величество, ваш преемник, который
справедливо будет опасаться, как бы в свете вашей славы он не
показался ничтожным, постарается подчеркнуть недостатки вашего
правления. Поднимут шум из-за пятнадцати или двадцати миллионов,
которые вы не разрешаете вашему министру военного снабжения
уплатить несчастным Лодевским купцам, и т. д. и т. д.". Император
стал обсуждать с ним все эти вопросы по-философски, с полной
откровенностью, с величайшей простотой и, можно сказать, самым
вдумчивым и учтивым образом. Спустя два месяца на заседании
кабинета министров рассматривалась жалоба какого-то поставщика.
Военный, с которым император за месяц до того беседовал, начал
говорить. "Ну, - прервал его император, - я хорошо знаю, что вы
на стороне поставщиков". Это совершенно не соответствовало
действительности.

[1] См. отчеты Локре, хотя они очень бесцветны.
[2] Например, граф Франсе.
[3] Моле, Шовлен, Фревиль и Невиль.



                            ГЛАВА LII
                             О ДВОРЕ

В 1785 году существовало общество, иначе говоря, люди,
равнодушные друг к другу, собирались в салонах и таким образом
доставляли себе если не бурные наслаждения, то, по крайней мере,
удовольствие, весьма утонченное и постоянно возобновляющееся.
Удовольствие, доставляемое пребыванием в обществе, стало
настолько необходимым, что в конце концов заглушило потребность в
великих наслаждениях, связанных с самой сущностью природы
человека, с пылкими страстями и высокими добродетелями. Все
возвышенное и сильное исчезло из сердец французов. Исключением, в
редких случаях, являлась любовь[1]. Но поскольку проявления сильных
чувств обычно бывают разделены весьма значительными интервалами,
а удовольствия, испытываемые в салонах, доступны всегда, общество
во Франции благодаря деспотическому владычеству светского языка и
манер приобрело необычайную привлекательность.
Незаметным образом эта изысканная учтивость совершенно уничтожила
в богатых классах французской нации всякую энергию. Сохранилась
личная смелость, источником которой является безграничное
тщеславие, непрестанно поддерживаемое и усиливаемое в сердцах
учтивостью.
Вот что представляла собою Франция в ту пору, когда прекрасная
Мария-Антуанетта, желая доставить себе удовольствия, на которые
может притязать хорошенькая женщина, превратила двор в общество.
Отныне благосклонный прием в Версале оказывался человеку не
потому, что он носил титул герцога или пэра, а потому, что г-жа
де Полиньяк соизволила найти его приятным[2]. Выяснилось, что
король и королева не особенно умны. Король вдобавок был человек
безвольный; будучи по этой причине доступен влиянию всех тех, кто
навязывал ему свои советы[3] он не сумел ни всецело довериться
премьер-министру, ни воссесть на колесницу общественного мнения[4].
Бывать при дворе давно уже стало делом малоприбыльным, а когда
первые реформы г-на Неккера ударили по друзьям королевы[5], эта
истина стала явной для всех. С этого момента двор перестал
существовать[6].
Революция началась с энтузиазма, охватившего возвышенные души
людей всех классов. Правое крыло Учредительного собрания оказало
неуместное сопротивление; чтобы сломить его, нужно было проявить
энергию: это значило призвать на поле брани всех молодых людей
среднего класса, в которых чрезмерная учтивость не ослабила
воли[7]. Все короли Европы объединились против якобинства. Тогда
Францию обуял благородный порыв 1792 года. Потребовался новый
приток энергии, и во главе всех дел стали люди еще более низкого
происхождения или совсем еще юные[8]. Самыми выдающимися из наших
генералов оказались простые солдаты, принявшиеся с легкостью
командовать стотысячными армиями[9]. В эту эпоху, самую великую в
летописях Франции, учтивость была запрещена законом. Все лица,
проявлявшие учтивость, с полным основанием возбуждали против себя
подозрения народа, окруженного изменниками и заговорами, и мы
видим, что этот народ был не так уж неправ, когда опасался
контрреволюции[10].
Однако ни законы, ни восторженные порывы не в силах искоренить
привычки, издавна усвоенные целым народом или отдельными
личностями. Когда кончился террор, французы с упоением стали
вновь предаваться удовольствиям светской жизни[11]. В салоне
Барраса Бонапарт впервые познал те изысканные, чарующие
наслаждения, которые может доставить утонченное общество. Однако,
уподобляясь тому рабу, который пришел на афинский рынок
нагруженным червонцами, но без мелкой монеты, он обладал умом
слишком возвышенным, воображением слишком пылким и страстным для
того, чтобы когда-либо иметь успех в салонах. К тому же он начал
бывать в них, когда ему исполнилось двадцать шесть лет и его
непреклонный характер уже вполне сложился.
В первое время после возвращения Наполеона из Египта Тюильрийский
двор напоминал вечер на биваке. Та же простота, непринужденность,
отсутствие остроумия. Однако только г-жа Бонапарт время от
времени, словно украдкой, воскрешала былую изысканность. Ее
влияние и общество ее дочери Гортензии мало-помалу несколько
смягчили железный характер первого консула. Он стал восхищаться
учтивостью г-на де Талейрана и его умением вести себя в свете.
Совершенство манер дало г-ну де Талейрану возможность держать
себя необычайно свободно[12].
Бонапарт убедился в двух вещах: в том, что, если он хочет быть
монархом, ему нужно создать двор, чтобы пленить податливый
французский народ, на который слово "двор" оказывает неотразимое
действие, и в том, что он во власти военных. Первый же заговор
преторианцев мог свергнуть его с престола и стоить ему жизни[13].
Свита, состоящая из обер-гофмаршала, камергеров, конюших,
министров, придворных дам, не могла не производить впечатления на
генералов гвардии, которые тоже ведь были французами и питали
врожденное уважение к тому, что именуется двором.
Но деспот был подозрителен; его министр Фуше даже среди жен
маршалов имел своих шпионов. У императора было целых пять
полиции[14], следивших одна за другой. Одно слово, в котором
звучало недостаточное восхищение деспотизмом, а тем самым особою
деспота, могло навсегда погубить человека.
Он возбудил до крайних пределов, честолюбие всех и каждого. При
монархе, который был когда-то лейтенантом артиллерии, и при
маршалах, начавших с профессии деревенских музыкантов или
учителей фехтования[15], каждый аудитор стремился стать
министром[16], каждый сублейтенант мечтал о шпаге коннетабля.
Наконец, император задумал в два года переженить всех своих
придворных. Ничто так не закрепощает человека, как женитьба[17], а
выполнив свое намерение, он стал требовать добрых нравов. Полиция
грубейшим образом вмешивалась в дела одной дамы, весьма
несчастной, муж которой состоял при дворе[18]. Генералы и молодые
люди, из которых состоял этот двор, никогда не знали учтивости,
господство которой кончилось в 1789 году[19].
Этого было более чем достаточно для того, чтобы помешать
возрождению любви к обществу. Общество перестало существовать.
Каждый замкнулся в своей семье; настала эпоха супружеской
верности.
Один генерал, мой приятель, хотел устроить званый обед на
двадцать человек. Он отправился заказать его к Вери, в
Пале-Рояль. Выслушав его, Вери сказал: "Вы, конечно, знаете,
генерал, что я обязан сообщить о вашем обеде полиции, чтобы она
прислала на него своего агента". Генерал очень удивился и еще
больше того рассердился. Вечером, встретив на совещании у
императора герцога Отрантского, он говорит ему: "Черт возьми! Это
неслыханное дело: я не могу пригласить к обеду двадцать человек
без участия вашего агента!" Министр извиняется, но не соглашается
отменить это условие; генерал возмущен. Наконец Фуше, проявив
догадливость, говорит генералу: "Покажите мне список
приглашенных". Тот вручает ему список. Не прочтя и трети
значившихся в нем имен, министр улыбнулся и вернул генералу
список, заявив: "Нет надобности приглашать незнакомых вам лиц". А
ведь все двадцать приглашенных были высокие сановники!
Ничто, кроме общественного мнения, не возбуждало в императоре
такой ненависти, как дух светского общества. Он в бешенстве
запретил "Интриганку", пьесу автора, продавшегося власти[20] - но в
ней дерзали вышучивать камергеров, высмеивали придворных дам, от
прихоти которых при Людовике XV зависело производство в чин
полковника. Меткое изображение нравов столь далекой эпохи глубоко
возмутило Наполеона: автор осмелился насмехаться над двором![21]
Среди людей, от природы склонных к насмешке и охотно рисковавших
своим благополучием ради удачного словца, каждый месяц появлялись
новые колкие остроты; это приводило Наполеона в отчаяние. Иной
раз смелость доходила до того, что сочинялись песенки: в этих
случаях он целую неделю был мрачен и вымещал свое раздражение на
начальниках своих пяти полиций. Его досада еще усугублялась тем
обстоятельством, что он весьма живо ощущал удовольствие иметь
двор.
Второй брак Наполеона обнаружил еще другую слабость в его
характере. Ему льстила мысль, что он, артиллерийский лейтенант,
достиг того, что женился на внучке Марии-Терезии. Суетная
пышность и церемониал двора, казалось, доставляли ему столько же
удовольствия, как если бы он родился принцем. Он дошел до такой
степени безумия, что забыл свое первоначальное звание - сына
революции. Фридрих, король Вюртембергский, подлинный монарх, на
одном из тех съездов, которые Наполеон созывал в Париже, чтобы
оправдать в глазах французов свой императорский титул, сказал
ему: "Я не вижу при вашем дворе исторических имен; я приказал бы
повесить всех этих людей или же заполнил бы ими свою прихожую".
Это был, пожалуй, единственный существенный совет, которому
Наполеон когда-либо последовал, притом с усердием, в достаточной
мере смешным. Тотчас же сто самых знатных семейств Франции стали
просить г-на де Талейрана, чтобы он устроил их на придворные
должности. Император удивленно заметил: "Когда я хотел иметь
молодых дворян в своих войсках, я не мог найти желающих".
Наполеон напомнил знатным фамилиям, что они были знатны без него;
они забыли об этом. Но уступать этой слабости он, по собственному
признанию, мог только соблюдая величайшую осторожность: "Потому
что всякий раз, когда я прикасался к этой струне, сердца их
трепетали, как конь, у которого слишком натянут повод". Он
угнетал единственную страсть французов - тщеславие. Пока он
угнетал только свободу, все восхищались им.
Наполеон, в молодые годы сильно нуждавшийся и весь поглощенный
серьезными занятиями, был, тем не менее, весьма неравнодушен к
женщинам. Его невзрачная наружность, маленький рост, бедность не
могли внушить ему смелость и обеспечить успех. Здесь нужно было
обладать храбростью в малых дозах. Я вполне допускаю, что он
робел перед женщинами. Он страшился их насмешек; и этот человек,
не знавший страха, в годы своего величия отомстил им тем, что
постоянно и притом цинично выражал им свое презрение, которого он
не проявлял бы, если бы испытывал его на самом деле. Когда он еще
не достиг могущества, он писал своему другу, полковому казначею
Рэ по поводу одного страстного увлечения своего брата Люсьена:
"Женщины подобны палкам, облепленным грязью: стоит только
прикоснуться к ним, непременно запачкаешься". Этим малоизящным
сравнением он намекал на те неблаговидные поступки, которые
женщины иной раз заставляют нас совершать. Слова эти оказались
пророческими.
Наполеон ненавидел женщин потому, что безумно боялся насмешек, на
которые они такие мастерицы; встретившись на званом обеде с г-жою
де Сталь, которую ему так легко было бы привлечь на свою сторону,
он грубо заявил, что ему нравятся только женщины, занимающиеся
своими детьми. Говорят, будто он хотел обладать и через
посредство своего камердинера Констана[22] действительно обладал
почти всеми женщинами своего двора. Одна из них, незадолго перед
тем вышедшая замуж, на второй день после своего появления в
Тюильри говорила своим приятельницам: "Боже мой, я не помню, чего
нужно от меня императору; я получила приглашение явиться к восьми
часам в его личные покои". Когда на другой день дамы спросили ее,
видела ли она императора, она залилась краской.
Император, сидя за столиком, при сабле, подписывает декреты. Дама
входит: он, не вставая, предлагает ей лечь в постель. Вскоре
после этого он с подсвечником в руках провожает ее и снова
садится читать, исправлять, подписывать декреты. На самое
существенное в свиданий уходило не более трех минут. Зачастую его
мамелюк находился тут же, за ширмой[23]. С мадмуазель Жорж у него
было шестнадцать таких свиданий, и во время одного из них он
вручил ей пачку банковых билетов. Их оказалось девяносто шесть.
Всеми этими делами ведал камердинер Констан. Иногда Наполеон
предлагал даме снять рубашку и отсылал ее, не сдвинувшись с
места.
Такое поведение императора возмущало парижских женщин. Его манера
выпроваживать их через две - три минуты, зачастую даже не
отстегнув сабли, и снова садиться за свои декреты казалась им
невыносимой. Этим он подчеркивал свое презрение к ним. Если бы он
хоть немного отличил какую-нибудь из них, так, чтобы ее можно
было считать его любовницей, и кинул ей две префектуры, двадцать
дипломов на звание капитана и десять аудиторских должностей,
которые она могла бы распределить по своему усмотрению, - все в
один голос заявили бы, что он любезнее Людовика XIV. Что ему
стоило это сделать? Разве он не знал, что по представлению своих
министров он иной раз давал назначения людям, которым
покровительствовали их любовницы?
Он был жертвой боязни проявить свою слабость. А ведь здесь дело
обстояло так же, как и с религией. Разве опытному политику
надлежало считать слабостью то, что привлекло бы к нему всех
женщин? Они не стали бы так восторженно махать платками при
вступлении Бурбонов.
Но он ненавидел их, а страх не рассуждает. Жена одного из его
министров согрешила один-единственный раз; он имел жестокость
сказать об этом мужу. Бедняга, обожавший свою жену, упал в
обморок. "И вы, Маре, воображаете, что вы - не рогоносец? Ваша
жена в прошлую среду изменила вам с генералом Пир..."
Нельзя вообразить ничего более пошлого, можно даже сказать более
глупого, чем те вопросы, которые он предлагал женщинам на балах
парижского муниципалитета. Этот обворожительный человек мрачным,
скучающим тоном спрашивал: "Как вас зовут? Чем занимается ваш
муж? Сколько у вас детей?" Когда он хотел оказать даме особое
внимание, он задавал ей еще четвертый вопрос: "Сколько у вас
сыновей?"
Для дам, имевших доступ ко двору, высшей милостью считалось
приглашение на интимный прием к императрице. После пожара во
дворце князя Шварценберга император пожелал отличить нескольких
дам, которые при этой великой опасности, возникшей внезапно,
среди блестящего бала, проявили твердость духа.
Прием, назначенный в Сен-Клу, начался в восемь часов. Кроме
императора и императрицы, присутствовали семь дам и г-да де
Сегюр, де Монтескью и де Богарне. В довольно тесной комнате семь
дам в пышных придворных туалетах расселись вдоль стен, в то время
как император, сидя за маленьким столиком, просматривал бумаги.
После пятнадцати минут глубокого молчания он поднялся и заявил:
"Я устал работать; позовите Коста, я посмотрю планы дворцов".
Барон Коста, человек чрезвычайно спесивого вида, является, держа
под мышкой кипу планов. Император желает узнать, какие расходы
предположены на будущий год в Фонтенебло, где за пять лет должны
быть закончены все сооружения. Он начинает сам просматривать
смету, время от времени, останавливаясь, чтобы делать г-ну Коста
замечания. Произведенные последним расчеты количества земли,
потребной для засыпки какого-то пруда, кажутся ему неправильными:
он начинает сам делать вычисления на полях доклада; забыв
посыпать цифры песком, он стирает их и пачкает себе руки. Он
ошибается в подсчете; г-н Коста на память называет ему цифры. За
это время он два или три раза обращается к императрице: "Что же
дамы все время молчат?" Тогда приглашенные шепотом, в двух - трех
словах выражают восхищение универсальностью талантов его
величества. Затем снова воцаряется гробовая тишина. Проходит еще
три четверти часа; император снова обращается к императрице:
"Дамы все время молчат. Друг мой, вели принести лото". Звонят;
приносят лото; император продолжает свои вычисления. Он велит
подать себе лист бумаги и все пересчитывает заново. Время от
времени он из-за своей стремительности делает ошибку и
раздражается. В эти неприятные минуты игрок в лото, объявляющий
номера, еще более понижает голос; он почти беззвучно шевелит
губами. Окружающие его дамы с трудом угадывают цифры, которые он
называет. Наконец бьет десять часов, унылая игра в лото
прекращается; вечер закончен. В прежние времена люди, вернувшись
в Париж, всюду рассказывали бы о приеме в Сен-Клу. Теперь этого
уже недостаточно; создать двор - дело нелегкое.
Императору на редкость повезло: счастливая звезда столкнула его с
человеком, словно созданным для того, чтобы возглавить двор. То
был граф де Нарбонн, вдвойне сын Людовика XV[24]. Он хотел
назначить графа гофмейстером императрицы Марии-Луизы, но
императрица, как это ни удивительно, имела мужество
воспротивиться этому решению. "У меня нет причин быть недовольной
нынешним моим гофмейстером, графом де Богарне". "Но ведь он так
туп!" "Об этом вашему величеству следовало подумать при его
назначении. Но раз уж он состоит при мне, невозможно уволить его
без всякого к тому основания, а главное - без моего согласия".
Император не догадался сказать графу де Нарбонну: "Вот вам пять
миллионов на один год и неограниченные полномочия по части всех
этих безделок; создайте мне приятный двор". Одного присутствия
этого обворожительного человека было бы достаточно. Императору
следовало хотя бы поручить графу заготовить для него некоторый
запас любезных светских фраз. Министр полиции не замедлил бы
любую из них объявить верхом совершенства. Вместо этого император
словно нарочно образовал двор из самых скучных людей, каких
только можно было найти. Князь Невшательский, обер-шталмейстер,
отнюдь не способствовал оживлению общества, в котором он почти
всегда имел хмурый вид. Г-н де Сегюр в свое время был человек
весьма любезный[25], чего никак нельзя сказать о г-дах де
Монтескью, де Богарне, де Тюренне и даже о бедняге Дюроке,
который, по слухам, был с императором на "ты", когда они
оставались вдвоем. Нельзя представить себе ничего более
бесцветного, чем сборище всех этих шталмейстеров и камергеров.
Что касается последних, то число их в дворцовых приемных не
превышало двенадцати; вдобавок это был всегда одни и тот же
состав, и среди них - ни одного, кто способен был бы разогнать
скуку, царившую при дворе. Я склонен думать, что император,
совершенно не умевший занимать общество, недолюбливал людей,
обладавших этим талантом, который так необходим при дворе, если
хотят, чтобы двор соперничал с буржуазией. Все придворные в
Сен-Клу были весьма приличными людьми. При этом дворе, снедаемом
честолюбием, совсем не было мелкой подлости; но зато там царила
удручающая скука. Император ни на минуту не переставал быть
гением. Он по природе своей неспособен был развлекаться. В театре
он либо скучал, либо увлекался до такой степени, что следил за
спектаклем и наслаждался им с тем же напряженным вниманием, с
каким работал. Так, например, прослушав "Ромео и Джульетту" и
арию "Ombra adorata, aspetta" в исполнении Крешентини, он
обезумел от восторга, а придя в себя, тотчас послал певцу орден
Железной короны. То же происходило с ним, когда он смотрел Тальма
в пьесах Корнеля, или читал Оссиана, или когда, по его
распоряжению, на вечерах у принцессы Полины и королевы Гортензии
играли старинные кадрили и он с увлечением танцевал. У него
никогда не было хладнокровия, необходимого для того, чтобы быть
любезным; словом, Наполеон не мог быть Людовиком XV.
Так как искусства за время Революции и с момента падения ложной
учтивости сделали огромные успехи, а император обладал отличным
вкусом и к тому же требовал, чтобы все те деньги, которые он
щедро раздавал в виде жалованья и наград, расходовались, -
празднества в Тюильри и Сеп-Клу были восхитительны. Недоставало
только людей, которые умели бы развлекаться. Не было возможности
вести себя непринужденно, отдаваться веселью: одних терзало
честолюбие, других - страх, третьих волновала надежда на успех.
Во времена Людовика XV карьера придворного была предначертана,
только необычайные обстоятельства могли что-либо в ней изменить.
Хорошенькая герцогиня Бассанская дает балы, имеющие большой
успех. Первые два милы, третий очарователен. Император, увидев ее
в Сен-Клу, заявляет ей, что министру не подобает принимать гостей
во фраке, и в конце концов доводит ее до слез.
Очевидно, у высших сановников общество могло собираться лишь
постольку, поскольку оно пребывало в состоянии сдержанности,
принуждения и скуки. Злейшие враги встречались друг с другом.
Интимных дружков не существовало.
Низость придворных не выражалась в любезностях, как это было при
Людовике XV.
Граф Лаплас, канцлер сената, устраивает сцену жене, потому что
она одета недостаточно нарядно на приемах у императрицы.
Бедняжка, женщина очень кокетливая, покупает восхитительное
платье, настолько восхитительное, что, к несчастью, оно обращает
на себя внимание императора, который, войдя в зал, прямо подходит
к ней и в присутствии двухсот человек говорит: "Как вы одеты,
госпожа Лаплас! Ведь вы уже старуха! Такие платья годятся для
молоденьких женщин; в вашем возрасте они уже невозможны".
К сожалению, г-жа Лаплас, известная своими претензиями, как раз
переживала тот трудный момент, когда красивой женщине следует
признаться себе, что она уже немолода. Бедняжка вернулась домой
совсем расстроенная. Эта выходка была настолько жестока, что
сенаторы, дружески расположенные к г-же Лаплас, хотя сами и не
затрагивали этого больного вопроса, однако готовы были, если бы
она с ними заговорила об этом, признать монарха неправым. Но г-н
Лаплас во всеуслышание заявил жене: "Что за нелепая мысль,
сударыня, нарядиться как молоденькая девушка! Вы никак не хотите
примириться с тем, что стареете. А ведь вы уже не молоды!
Император прав!.." Целую неделю все только и говорили, что об
этих словах, характерных для придворного; надо признать, что
благородства в них было мало и что вся эта история не делает
чести ни господину, ни слуге.

[1] Мы не говорим здесь о тех девяти десятых общества, которые не
обладают ни учтивостью, ни влиянием.
[2] "Мемуары" де Безанваля.
[3] Даже Пезе, посоветовавшего ему высморкаться.
[4] Оказывая поддержку мудрому Тюрго.
[5] Г-н де Куаньи.
[6] Не подлежит сомнению, что все это будет блестяще изложено в
посмертном сочинении г-жи де Сталь, которая, по своему дарованию,
была призвана написать "Дух законов" общества.
[7] Г-да Барнав, Мунье, Тибодо, Беранже. Буасен де-Англа, братья
Мерлены и т. д. и т. д.
[8] Дантон, Сен-Жюст, Колло д'Эрбуа, д'Эглантин и все те члены
Конвента и якобинской партии, которые проявили такую энергию.
[9] Генерал Гош, сын фруктовщицы; Моро, студент-юрист.
[10] См. перечень заговоров этих лет в "Биографиях современников"
Мишо.
[11] "Балы жертв", салон г-жи Тальен.
[12] Анекдот о вишнях: "У вашего величества лучшие во всей империи
вишни".
[13] Напомню блестяще задуманныи заговор генерала Малле в октябре
1812 года.
[14] Полиция самого Фуше, агенты главного инспектора жандармерии,
префекта полиции, начальника почтового ведомства и, наконец,
тайная полиция, непосредственно подчиненная императору.
[15] Виктор, герцог Беллюнский, был музыкантом в Валансе. Ожеро -
учителем фехтования в Неаполе; в нем принял участие Талейран, в
то сремя бывший французским послом; когда в Неаполе вспыхнуло
восстание, он дал Ожеро двадцать пять луидоров, чтобы тот попытал
счастья во Франции.
[16] По примеру г-на Моле.
[17] С 1808 по 1810 год. Одному богатому парижскому ювелиру, у
которого были три дочери, он велел передать следующее: "Генерал
N. женится на старшей из ваших дочерей, которой вы дадите
пятьдесят тысяч экю приданого". Отец, придя в отчаяние, спешит в
Тюильри, куда он имел доступ, и молит императора о пощаде; тот
повторяет ему те же слова и добавляет: "Генерал N. завтра сделает
предложение, а послезавтра состоится свадьба". Брак оказался
весьма счастливым.
[18] Г-жи Рапп.
[19] Министр Ролан, явившийся к королю в башмаках без пряжек.
[20] Этьсна.
[21] Песенка Мишо:
Хоть на вес золота теперь Мы ценим нашего героя, Будь легче он
для нас - поверь, Его б мы оценили вдвое.
Песенка пошляка Мартенвиля, за которую ему, по особому о нем
попечению герцога Ровиго, было предписано лечение душами в
Шарантоне.
[22] Точно переведено из сочинений Гольдемита.
[23] Этот мамелюк и Констан, получавшие от своего повелителя по
двадцать тысяч ливров ежегодной ренты, проявили величайшую
неблагодарность: они даже не последовали за ним на остров Эльба.
Они живут сейчас в Париже в полное свое удовольствие.
[24] Тот самый граф де Нарбонн, который, будучи в начале революции
военным министром, объявил войну всем державам и совершал свои
военные объезды в сопровождении г-жи де Сталь.
[25] Монарх поручил ему выработать церемониал императорского двора
(объемистый том в 396 страниц, изданный в 1808 году Галавом) и
разделаться с философией в Академии, в день приема в число ее
членов графа Траси. Было забавно слышать, в каких высокопарных
выражениях обер-камергер осуждал бедную философию. В 1817 году,
оказавшись без должности, обер-камергер примкнул к либералам.




                            ГЛАВА LIII
                             ОБ АРМИИ

Назначения, которые Наполеон делал во время постоянных своих
смотров, опрашивая солдат и сообразуясь с мнением полка, были
весьма удачны; назначения, исходившие от князя Невшательского,
никуда не годились[1]. Ума, а тем более малейших признаков пылкой
любви к родине было достаточно, чтобы человека неизменно обходили
повышением. Очевидно, однако, глупость считалась необходимой
только для офицеров гвардии, от которых прежде всего требовалась
полная невозмутимость во всем, что касалось политики. Они должны
были быть слепыми орудиями воли Магомета.
Общественное мнение считало желательным замену начальника
главного штаба герцогом Далматским или графом Лобау. Князю
Невшательскому назначение любого из них доставило бы большее
удовольствие, нежели им самим. Тяготы, связанные с этой
должностью, неимоверно его утомляли; он целыми днями сидел,
положив ноги на письменный стол, развалясь в кресле, и вместо
того, чтобы отдавать распоряжения, на все обращенные к нему
вопросы отвечал посвистыванием.
Великолепны по своим качествам во французской армии были
унтер-офицеры и солдаты. Так как найти заместителя для военной
службы можно было только за большие деньги, то все сыновья мелкой
буржуазии волей-неволей шли в солдаты, а благодаря обучению в
военных школах они читали "Эмиля" и "Записки о галльской войне"
Юлия Цезаря. Не было сублейтенанта, который не питал бы
уверенности, что стоит ему храбро сражаться и не попасть под
шальное ядро - и он станет маршалом Империи. Эта блаженная
иллюзия сохранялась до производства в чин бригадного генерала.
Тогда в прихожей вице-коннетабля военным становилось ясно, что
преуспеть - если только не представится случай совершить подвиг
на глазах у великого человека - можно только путем интриг.
Начальник главного штаба окружил себя подобием двора, чтобы
подчеркнуть свое превосходство над теми маршалами, которые - он
сам это сознавал - были талантливее его. По своей должности князь
Невшательский ведал производством во всех войсках, расположенных
за пределами отечества, от военного министра зависело лишь
производство тех, кто служил в пределах Франции, где, по общему
правилу, повышение давалось только за боевые заслуги. Однажды в
заседании Совета министров почтенный генерал Дежан, министр
внутренних дел, генерал Гассенди и некоторые другие в один голос
стали упрашивать его величество назначить батальонным командиром
артиллерийского капитана, стяжавшего большие заслуги на службе
внутри страны. Военный министр напомнил, что за последние четыре
года император трижды вычеркивал фамилию этого офицера в декретах
о производстве в более высокий чин. Все, отбросив официальную
сдержанность, уговаривали императора. "Нет, господа, я никогда не
соглашусь дать повышение человеку, который уже десять лет как не
был в бою; но ведь всем известно, что мой военный министр умеет
хитростью добиться моей подписи". На другой день император, не
читая, подписал декрет о назначении этого достойного человека
батальонным командиром.
На войне император после победы или просто удачного дела одной
какой-нибудь дивизии всегда устраивал смотр. Объехав в
сопровождении полковника ряды и поговорив со всеми солдатами,
чем-либо отличившимися, он приказывал бить сбор: офицеры толпой
окружали его. Если кто-либо из эскадронных командиров был убит в
бою, он громко вопрошал: "Кто самый храбрый капитан?" В пылу
энтузиазма, возбужденного победой и присутствием великого
полководца, люди говорили искренне, и ответы их были
чистосердечны. Если самый храбрый капитан не обладал нужными для
эскадронного командира способностями, его повышали в чине по
ордену Почетного Легиона, а затем император снова задавал вопрос:
"После него кто же самый храбрый?" Князь Невшательскнй карандашом
отмечал награждения, и как только император направлялся в другой
полк, командир полка, в котором он побывал, утверждал офицеров в
новых должностях.
В эти минуты мне нередко приходилось видеть, как солдаты плакали
от любви к великому человеку. Одержав победу, этот изумительный
полководец приказывал немедленно составить список тридцати -
сорока человек, представляемых к награждению орденом Почетного
Легиона или к повышению по службе. Списки эти, зачастую
составленные на поле битвы, нацарапанные карандашом, почти всегда
собственноручно подписанные Наполеоном и, следовательно, по сей
день хранящиеся в государственных архивах, когда-нибудь после его
смерти явятся волнующим историческим документом. В тех весьма
редких случаях, когда генерал не догадывался составить список,
император грубовато заявлял: "Я жалую такому-то полку десять
офицерских и десять солдатских крестов Почетного Легиона". Такой
способ награждения несовместим со славой.
Когда он посещал госпитали, перенесшие ампутацию и находившиеся
при смерти офицеры, над изголовьями которых булавками были
приколоты красные кресты Почетного Легиона, решались иной раз
просить его о награждении орденом Железной короны. Однако он не
всегда удовлетворял такие просьбы: это была высшая военная
награда.
Культ доблести, непредвиденность событий, всепоглощающее влечение
к славе, заставлявшие людей через четверть часа после награждения
с радостью идти на смерть, - все это отдаляло военных от интриг.

[1] Князь Невшательский обладал всеми нравственными качествами,
присущими порядочному человеку, но в его способностях
позволительно усомниться. В конце рукописи - следующее суждение:
Князь Невшательский, последовательно занимавший в Версале ряд
низших придворных должностей, сын человека, который своими
географическими трудами снискал расположение Людовика XV, никогда
не испытывал того восторга перед республикой, которым в молодости
горело большинство наших генералов. Это был законченный продукт
того воспитания, которое давалось при дворе Людовика XVI; весьма
порядочный человек, ненавидевший все, что носило отпечаток
благородства или величия. Из всех военных он наименее способен
был постичь подлинно римский дух Наполеона; вот почему он хотя и
нравился деспоту своими замашками царедворца, однако постоянно
раздражал великого человека своими взглядами, проникнутыми духом
старого порядка. Сделавшись начальником главного штаба и князем,
он долго раздумывал над тем, какой формулой вежливости ему
надлежит заканчивать свои письма. Известно, что приближенные к
нему льстецы производили тщательные розыски в Национальной
библиотеке; но ни одно из предложений не показалось ему
приемлемым; в конце концов он решил заканчивать свои письма без
всякой формулы вежливости и просто подписывать их своим княжеским
именем: Александр. Впрочем, в частной жизни он обладал всеми
добродетелями; он был ничтожен лишь как правитель и полководец.
Несмотря на некоторую резкость, он был приятен в обществе.



 

<< НАЗАД  ¨¨ ДАЛЕЕ >>

Переход на страницу:  [1] [2] [3]

Страница:  [2]

Рейтинг@Mail.ru














Реклама

a635a557