классические произведения - электронная библиотека
Переход на главную
Жанр: классические произведения

Лермонтов Михаил Юрьевич  -  Герой нашего времени


Переход на страницу: [1] [2] [3]

Страница:  [2]



                              ЖУРНАЛ ПЕЧОРИНА

                                Предисловие

Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие
меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и я
воспользовался случаем поставить имя над чужим произведением. Дай Бог, чтоб
читатели меня не наказали за такой невинный подлог!

Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать
публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я
был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому;
но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге, следовательно, не
могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною
дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб
разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.

Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно
выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой,
хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории
целого народа, особенно когда она - следствие наблюдений ума зрелого над
самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие
или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим
друзьям.

Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала,
доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о
которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут
оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не
имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то,
что понимаем.

Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребывания Печорина на
Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю
жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею
взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.

Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере
Печорина? - Мой ответ - заглавие этой книги. "Да это злая ирония!" - скажут
они. - Не знаю.


                                     I
                                   ТАМАНЬ

Тамань - самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там
чуть-чуть не умер с голода, да еще в добавок меня хотели утопить. Я приехал
на перекладной тележке поздно ночью. Ямщик остановил усталую тройку у ворот
единственного каменного дома, что при въезде. Часовой, черноморский казак,
услышав звон колокольчика, закричал спросонья диким голосом: "Кто идет?"
Вышел урядник и десятник. Я им объяснил, что я офицер, еду в действующий
отряд по казенной надобности, и стал требовать казенную квартиру. Десятник
нас повел по городу. К которой избе ни подъедем - занята. Было холодно, я
три ночи не спал, измучился и начинал сердиться. "Веди меня куда-нибудь,
разбойник! хоть к черту, только к месту!" - закричал я. "Есть еще одна
фатера, - отвечал десятник, почесывая затылок, - только вашему благородию
не понравится; там нечисто!" Не поняв точного значения последнего слова, я
велел ему идти вперед и после долгого странствования по грязным переулкам,
где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали к небольшой
хате на самом берегу моря.

Полный месяц светил на камышовую крышу и белые стены моего нового жилища;
на дворе, обведенном оградой из булыжника, стояла избочась другая лачужка,
менее и древнее первой. Берег обрывом спускался к морю почти у самых стен
ее, и внизу с беспрерывным ропотом плескались темно-синие волны. Луна тихо
смотрела на беспокойную, но покорную ей стихию, и я мог различить при свете
ее, далеко от берега, два корабля, которых черные снасти, подобно паутине,
неподвижно рисовались на бледной черте небосклона. "Суда в пристани есть, -
подумал я, - завтра отправлюсь в Геленджик".

При мне исправлял должность денщика линейский казак. Велев ему выложить
чемодан и отпустить извозчика, я стал звать хозяина - молчат; стучу -
молчат... что это? Наконец из сеней выполз мальчик лет четырнадцати.

"Где хозяин?" - "Нема". - "Как? совсем нету?" - "Совсим". - "А хозяйка?" -
"Побигла в слободку". - "Кто же мне отопрет дверь?" - сказал я, ударив в
нее ногою. Дверь сама отворилась; из хаты повеяло сыростью. Я засветил
серную спичку и поднес ее к носу мальчика: она озарила два белые глаза. Он
был слепой, совершенно слепой от природы. Он стоял передо мною неподвижно,
и я начал рассматривать черты его лица.

Признаюсь, я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых, глухих,
немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда есть
какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как
будто с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство.

Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на
лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с небольшим сожалением,
как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю
отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моей
родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно
я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой
целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям...

"Ты хозяйский сын?" - спросил я его наконец. - "Ни". - "Кто же ты?" -
"Сирота, убогой". - "А у хозяйки есть дети?" - "Ни; была дочь, да утикла за
море с татарином". - "С каким татарином?" - "А бис его знает! крымский
татарин, лодочник из Керчи".

Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли
всю его мебель. На стене ни одного образа - дурной знак! В разбитое стекло
врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив
его, стал раскладывать вещи, поставил в угол шашку и ружье, пистолеты
положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через
десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все
вертелся мальчик с белыми глазами.

Так прошло около часа. Месяц светил в окно, и луч его играл по земляному
полу хаты. Вдруг на яркой полосе, пересекающей пол, промелькнула тень. Я
привстал и взглянул в окно: кто-то вторично пробежал мимо его и скрылся Бог
знает куда. Я не мог полагать, чтоб это существо сбежало по отвесу берега;
однако иначе ему некуда было деваться. Я встал, накинул бешмет, опоясал
кинжал и тихо-тихо вышел из хаты; навстречу мне слепой мальчик. Я притаился
у забора, и он верной, но осторожной поступью прошел мимо меня. Под мышкой
он нес какой-то узел, и повернув к пристани, стал спускаться по узкой и
крутой тропинке. "В тот день немые возопиют и слепые прозрят", - подумал я,
следуя за ним в таком расстоянии, чтоб не терять его из вида.

Между тем луна начала одеваться тучами и на море поднялся туман; едва
сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега сверкала
пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить. Я, с трудом спускаясь,
пробирался по крутизне, и вот вижу: слепой приостановился, потом повернул
низом направо; он шел так близко от воды, что казалось, сейчас волна его
схватит и унесет, но видно, это была не первая его прогулка, судя по
уверенности, с которой он ступал с камня на камень и избегал рытвин.
Наконец он остановился, будто прислушиваясь к чему-то, присел на землю и
положил возле себя узел. Я наблюдал за его движениями, спрятавшись за
выдавшеюся скалою берега. Спустя несколько минут с противоположной стороны
показалась белая фигура; она подошла к слепому и села возле него. Ветер по
временам приносил мне их разговор.

- Что, слепой? - сказал женский голос, - буря сильна. Янко не будет.

- Янко не боится бури, отвечал тот.

- Туман густеет, - возразил опять женский голос с выражением печали.

- В тумане лучше пробраться мимо сторожевых судов, - был ответ.

- А если он утонет?

- Ну что ж? в воскресенье ты пойдешь в церковь без новой ленты.

Последовало молчание; меня, однако поразило одно: слепой говорил со мною
малороссийским наречием, а теперь изъяснялся чисто по-русски.

- Видишь, я прав, - сказал опять слепой, ударив в ладоши, - Янко не боится
ни моря, ни ветров, ни тумана, ни береговых сторожей; это не вода плещет,
меня не обманешь, - это его длинные весла.

Женщина вскочила и стала всматриваться в даль с видом беспокойства.

- Ты бредишь, слепой, - сказала она, - я ничего не вижу.

Признаюсь, сколько я ни старался различить вдалеке что-нибудь наподобие
лодки, но безуспешно. Так прошло минут десять; и вот показалась между
горами волн черная точка; она то увеличивалась, то уменьшалась. Медленно
поднимаясь на хребты волн, быстро спускаясь с них, приближалась к берегу
лодка. Отважен был пловец, решившийся в такую ночь пуститься через пролив
на расстояние двадцати верст, и важная должна быть причина, его к тому
побудившая! Думая так, я с невольном биением сердца глядел на бедную лодку;
но она, как утка, ныряла и потом, быстро взмахнув веслами, будто крыльями,
выскакивала из пропасти среди брызгов пены; и вот, я думал, она ударится с
размаха об берег и разлетится вдребезги; но она ловко повернулась боком и
вскочила в маленькую бухту невредима. Из нее вышел человек среднего роста,
в татарской бараньей шапке; он махнул рукою, и все трое принялись
вытаскивать что-то из лодки; груз был так велик, что я до сих пор не
понимаю, как она не потонула. Взяв на плечи каждый по узлу, они пустились
вдоль по берегу, и скоро я потерял их из вида. Надо было вернуться домой;
но, признаюсь, все эти странности меня тревожили, и я насилу дождался утра.

Казак мой был очень удивлен, когда, проснувшись, увидел меня совсем
одетого; я ему, однако ж, не сказал причины. Полюбовавшись несколько
времени из окна на голубое небо, усеянное разорванными облачками, на
дальний берег Крыма, который тянется лиловой полосой и кончается утесом, на
вершине коего белеется маячная башня, я отправился в крепость Фанагорию,
чтоб узнать от коменданта о часе моего отъезда в Геленджик.

Но, увы; комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в
пристани, были все - или сторожевые, или купеческие, которые еще даже не
начинали нагружаться. "Может быть, дня через три, четыре придет почтовое
судно, сказал комендант, - и тогда - мы увидим". Я вернулся домой угрюм и
сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом.

- Плохо, ваше благородие! - сказал он мне.

- Да, брат, Бог знает когда мы отсюда уедем! - Тут он еще больше
встревожился и, наклонясь ко мне, сказал шепотом:

- Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника, он мне знаком -
был прошлого года в отряде, как я ему сказал, где мы остановились, а он
мне: "Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!.." Да и в самом деле, что это за
слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой... уж видно,
здесь к этому привыкли.

- Да что ж? по крайней мере показалась ли хозяйка?

- Сегодня без вас пришла старуха и с ней дочь.

- Какая дочь? У нее нет дочери.

- А Бог ее знает, кто она, коли не дочь; да вон старуха сидит теперь в
своей хате.

Я взошел в лачужку. Печь была жарко натоплена, и в ней варился обед,
довольно роскошный для бедняков. Старуха на все мои вопросы отвечала, что
она глухая, не слышит. Что было с ней делать? Я обратился к слепому,
который сидел перед печью и подкладывал в огонь хворост. "Ну-ка, слепой
чертенок, - сказал я, взяв его за ухо, - говори, куда ты ночью таскался с
узлом, а?" Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: "Куды я ходив?..
никуды не ходив... с узлом? яким узлом?" Старуха на этот раз услышала и
стала ворчать: "Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он
вам сделал?" Мне это надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой
загадки.

Я завернулся в бурку и сел у забора на камень, поглядывая вдаль; передо
мной тянулось ночною бурею взволнованное море, и однообразный шум его,
подобный ропоту засыпающегося города, напомнил мне старые годы, перенес мои
мысли на север, в нашу холодную столицу. Волнуемый воспоминаниями, я
забылся... Так прошло около часа, может быть и более... Вдруг что-то
похожее на песню поразило мой слух. Точно, это была песня, и женский,
свежий голосок, - но откуда?.. Прислушиваюсь - напев старинный, то
протяжный и печальный, то быстрый и живой. Оглядываюсь - никого нет кругом;
прислушиваюсь снова - звуки как будто падают с неба. Я поднял глаза: на
крыше хаты моей стояла девушка в полосатом платье с распущенными косами,
настоящая русалка. Защитив глаза ладонью от лучей солнца, она пристально
всматривалась в даль, то смеялась и рассуждала сама с собой, то запевала
снова песню.

Я запомнил эту песню от слова до слова:

                        Как по вольной волюшке -
                        По зелену морю,
                        Ходят все кораблики
                              Белопарусники.
                        Промеж тех корабликов
                        Моя лодочка,
                        Лодка неснащенная,
                              Двухвесельная.
                        Буря ль разыграется -
                        Старые кораблики
                        Приподымут крылышки,
                              По морю размечутся.
                        Стану морю кланяться
                              Я низехонько:
                        "Уж не тронь ты, злое море,
                              Мою лодочку:
                        Везет моя лодочка
                        Вещи драгоценные.
                        Правит ею в темну ночь
                              Буйная головушка".

Мне невольно пришло на мысль, что ночью я слышал тот же голос; я на минуту
задумался, и когда снова посмотрел на крышу, девушки там уж не было. Вдруг
она пробежала мимо меня, напевая что-то другое, и, пощелкивая пальцами,
вбежала к старухе, и тут начался между ними спор. Старуха сердилась, она
громко хохотала. И вот вижу, бежит опять вприпрыжку моя ундина:
поравнявшись со мной, она остановилась и пристально посмотрела мне в глаза,
как будто удивленная моим присутствием; потом небрежно обернулась и тихо
пошла к пристани. Этим не кончилось: целый день она вертелась около моей
квартиры; пенье и прыганье не прекращались ни на минуту. Странное существо!
На лице ее не было никаких признаков безумия; напротив, глаза ее с бойкою
проницательностью останавливались на мне, и эти глаза, казалось, были
одарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они как будто бы ждали
вопроса. Но только я начинал говорить, она убегала, коварно улыбаясь.

Решительно, я никогда подобной женщины не видывал. Она была далеко не
красавица, но я имею свои предубеждения также и насчет красоты. В ней было
много породы... порода в женщинах, как и в лошадях, великое дело; это
открытие принадлежит Юной Франции. Она, то есть порода, а не Юная Франция,
большею частью изобличается в поступи, в руках и ногах; особенно нос много
значит. Правильный нос в России реже маленькой ножки. Моей певунье казалось
не более восемнадцати лет. Необыкновенная гибкость ее стана, особенное, ей
только свойственное наклонение головы, длинные русые волосы, какой-то
золотистый отлив ее слегка загорелой кожи на шее и плечах и особенно
правильный нос - все это было для меня обворожительно. Хотя в ее косвенных
взглядах я читал что-то дикое и подозрительное, хотя в ее улыбке было
что-то неопределенное, но такова сила предубеждений: правильный нос свел
меня с ума; я вообразил, что нашел Гетеву Миньону, это причудливое создание
его немецкого воображения, - и точно, между ими было много сходства: те же
быстрые переходы от величайшего беспокойства к полной неподвижности, те же
загадочные речи, те же прыжки, странные песни.

Под вечер, остановив ее в дверях, я завел с нею следующий разговор.

- "Скажи-ка мне, красавица, - спросил я, - что ты делала сегодня на
кровле?" - "А смотрела, откуда ветер дует". - "Зачем тебе?" - "Откуда
ветер, оттуда и счастье". - "Что же? разве ты песнею зазывала счастье?" -
"Где поется, там и счастливится". - "А как неравно напоешь себе горе?" -
"Ну что ж? где не будет лучше, там будет хуже, а от худа до добра опять
недалеко". - "Кто же тебя выучил эту песню?" - "Никто не выучил; вздумается
- запою; кому услыхать, то услышит; а кому не должно слышать, тот не
поймет". - "А как тебя зовут, моя певунья?" - "Кто крестил, тот знает". -
"А кто крестил?" - "Почему я знаю?" - "Экая скрытная! а вот я кое-что про
тебя узнал". (Она не изменилась в лице, не пошевельнула губами, как будто
не об ней дело). "Я узнал, что ты вчера ночью ходила на берег". И тут я
очень важно пересказал ей все, что видел, думая смутить ее - нимало! Она
захохотала во все горло. "Много видели, да мало знаете, так держите под
замочком". - "А если б я, например, вздумал донести коменданту?" - и тут я
сделал очень серьезную, даже строгую мину. Она вдруг прыгнула, запела и
скрылась, как птичка, выпугнутая из кустарника. Последние мои слова были
вовсе не у места, я тогда не подозревал их важности, но впоследствии имел
случай в них раскаяться.

Только что смеркалось, я велел казаку нагреть чайник по-походному, засветил
свечу и сел у стола, покуривая из дорожной трубки. Уж я заканчивал второй
стакан чая, как вдруг дверь скрыпнула, легкий шорох платья и шагов
послышался за мной; я вздрогнул и обернулся, - то была она, моя ундина! Она
села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю
почему, но этот взор показался мне чудно-нежен; он мне напомнил один из тех
взглядов, которые в старые годы так самовластно играли моею жизнью. Она,
казалось, ждала вопроса, но я молчал, полный неизъяснимого смущения. Лицо
ее было покрыто тусклой бледностью, изобличавшей волнение душевное; рука ее
без цели бродила по столу, и я заметил на ней легкий трепет; грудь ее то
высоко поднималась, то, казалось, она удерживала дыхание. Эта комедия
начинала меня надоедать, и я готов был прервать молчание самым прозаическим
образом, то есть предложить ей стакан чая, как вдруг она вскочила, обвила
руками мою шею, и влажный, огненный поцелуй прозвучал на губах моих. В
глазах у меня потемнело, голова закружилась, я сжал ее в моих объятиях со
всею силою юношеской страсти, но она, как змея, скользнула между моими
руками, шепнув мне на ухо: "Нынче ночью, как все уснут, выходи на берег", -
и стрелою выскочила из комнаты. В сенях она опрокинула чайник и свечу,
стоявшую на полу. "Экой бес-девка!" - закричал казак, расположившийся на
соломе и мечтавший согреться остатками чая. Только тут я опомнился.

Часа через два, когда все на пристани умолкло, я разбудил своего казака.
"Если я выстрелю из пистолета, - сказал я ему, - то беги на берег". Он
выпучил глаза и машинально отвечал: "Слушаю, ваше благородие". Я заткнул за
пояс пистолет и вышел. Она дожидалась меня на краю спуска; ее одежда была
более нежели легкая, небольшой платок опоясывал ее гибкий стан.

"Идите за мной!" - сказала она, взяв меня за руку, и мы стали спускаться.
Не понимаю, как я не сломил себе шеи; внизу мы повернули направо и пошли по
той же дороге, где накануне я следовал за слепым. Месяц еще не вставал, и
только две звездочки, как два спасительные маяка, сверкали на темно-синем
своде. Тяжелые волны мерно и ровно катились одна за другой, едва приподымая
одинокую лодку, причаленную к берегу. "Взойдем в лодку", - сказала моя
спутница; я колебался, я не охотник до сентиментальных прогулок по морю; но
отступать было не время. Она прыгнула в лодку, я за ней, и не успел еще
опомниться, как заметил, что мы плывем. "Что это значит?" - сказал я
сердито. "Это значит, - отвечала она, сажая меня на скамью и обвив мой стан
руками, - это значит, что я тебя люблю..." И щека ее прижалась к моей, и
почувствовал на лице моем ее пламенное дыхание. Вдруг что-то шумно упало в
воду: я хвать за пояс - пистолета нет. О, тут ужасное подозрение закралось
мне в душу, кровь хлынула мне в голову!. Оглядываюсь - мы от берега около
пятидесяти сажен, а я не умею плавать! Хочу ее оттолкнуть от себя - она как
кошка вцепилась в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва не сбросил меня в
море. Лодка закачалась, но я справился, и между нами началась отчаянная
борьба; бешенство придавало мне силы, но я скоро заметил, что уступаю моему
противнику в ловкости... "Чего ты хочешь?" - закричал я, крепко сжав ее
маленькие руки; пальцы ее хрустели, но она не вскрикнула: ее змеиная натура
выдержала эту пытку.

"Ты видел, - отвечала она, - ты донесешь!" - и сверхъестественным усилием
повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки, ее волосы
касались воды: минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее
одной рукой за косу, другой за горло, она выпустила мою одежду, и я
мгновенно сбросил ее в волны.

Было уже довольно темно; голова ее мелькнула раза два среди морской пены, и
больше я ничего не видал...

На дне лодки я нашел половину старого весла и кое-как, после долгих усилий,
причалил к пристани. Пробираясь берегом к своей хате, я невольно
всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца;
луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел на
берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над
обрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть с утеса все,
что внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою
русалку. Она выжимала морскую пену из длинных волос своих; мокрая рубашка
обрисовывала гибкий стан ее и высокую грудь. Скоро показалась вдали лодка,
быстро приблизилась она; из нее, как накануне, вышел человек в татарской
шапке, но стрижен он был по-казацки, и за ременным поясом его торчал
большой нож. "Янко, - сказала она, - все пропало!" Потом разговор их
продолжался так тихо, что я ничего не мог расслышать. "А где же слепой?" -
сказал наконец Янко, возвыся голос. "Я его послала", - был ответ. Через
несколько минут явился и слепой, таща на спине мешок, который положили в
лодку.

- Послушай, слепой! - сказал Янко, - ты береги то место... знаешь? там
богатые товары... скажи (имени я не расслышал), что я ему больше не слуга;
дела пошли худо, он меня больше не увидит; теперь опасно; поеду искать
работы в другом месте, а ему уж такого удальца не найти. Да скажи, кабы он
получше платил за труды, так и Янко бы его не покинул; а мне везде дорога,
где только ветер дует и море шумит! - После некоторого молчания Янко
продолжал: - Она поедет со мною; ей нельзя здесь оставаться; а старухе
скажи, что, дескать. пора умирать, зажилась, надо знать и честь. Нас же
больше не увидит.

- А я? - сказал слепой жалобным голосом.

- На что мне тебя? - был ответ.

Между тем моя ундина вскочила в лодку и махнула товарищу рукою; он что-то
положил слепому в руку, примолвив: "На, купи себе пряников". - "Только?" -
сказал слепой. - "Ну, вот тебе еще", - и упавшая монета зазвенела, ударясь
о камень. Слепой ее не поднял. Янко сел в лодку, ветер дул от берега, они
подняли маленький парус и быстро понеслись. Долго при свете месяца мелькал
парус между темных волн; слепой мальчик точно плакал, долго, долго... Мне
стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных
контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их
спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну!

Я возвратился домой. В сенях трещала догоревшая свеча в деревянной тарелке,
и казак мой, вопреки приказанию, спал крепким сном, держа ружье обеими
руками. Я его оставил в покое, взял свечу и пошел в хату. Увы! моя
шкатулка, шашка с серебряной оправой, дагестанский кинжал - подарок
приятеля - все исчезло. Тут-то я догадался, какие вещи тащил проклятый
слепой. Разбудив казака довольно невежливым толчком, я побранил его,
посердился, а делать было нечего! И не смешно ли было бы жаловаться
начальству, что слепой мальчик меня обокрал, а восьмнадцатилетняя девушка
чуть-чуть не утопила?

Слава Богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань. Что
сталось с старухой и с бедным слепым - не знаю. Да и какое дело мне до
радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с
подорожной по казенной надобности!..

                            Конец первой части.


                                Часть вторая

                        (Окончание журнала Печорина)

                                     II
                                КНЯЖНА МЕРИ

                                                                11-го мая.

Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом
высоком месте, у подошвы Машука: во время грозы облака будут спускаться до
моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната
наполнилась запахом цветов, растуших в скромном палисаднике. Ветки цветущих
черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их
белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый
Бешту синеет, как "последняя туча рассеянной бури"; на север поднимается
Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона;
на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький,
новенький городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, - а там,
дальше, амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю
горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и
оканчиваясь двуглавым Эльборусом... Весело жить в такой земле! Какое-то
отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как
поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине - чего бы, кажется, больше? - зачем
тут страсти, желания, сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому
источнику: там, говорят, утром собирается все водяное обшество.

      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько
печальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частию
семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по
истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей;
видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на
меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их
в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием
отвернулись.

Жены местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее; у них
есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на
Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой
фуражкой образованный ум. Эти дамы очень милы; и долго милы! Всякий год их
обожатели сменяются новыми, и в этом-то, может быть, секрет их неутомимой
любезности. Подымаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику, я
обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после,
составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют -
однако не воду, гуляют мало, волочатся только мимоходом; они играют и
жалуются на скуку. Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодец
кислосерной воды, они принимают академические позы: штатские носят
светло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжи. Они
исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о
столичных аристократических гостиных, куда их не пускают.

Наконец вот и колодец... На площадке близ него построен домик с красной
кровлею над ванной, а подальше галерея, где гуляют во время дождя.
Несколько раненых офицеров сидели на лавке, подобрав костыли, - бледные,
грустные. Несколько дам скорыми шагами ходили взад и вперед по площадке,
ожидая действия вод. Между ними были два-три хорошеньких личика. Под
виноградными аллеями, покрывающими скат Машука, мелькали порою пестрые
шляпки любительниц уединения вдвоем, потому что всегда возле такой шляпки я
замечал или военную фуражку или безобразную круглую шляпу. На крутой скале,
где построен павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и
наводили телескоп на Эльборус; между ними было два гувернера с своими
воспитанниками, приехавшими лечиться от золотухи.

Я остановился, запыхавшись, на краю горы и, прислонясь к углу домика, стал
рассматривать окрестность, как вдруг слышу за собой знакомый голос:

- Печорин! давно ли здесь?

Оборачиваюсь: Грушницкий! Мы обнялись. Я познакомился с ним в действующем
отряде. Он был ранен пулей в ногу и поехал на воды с неделю прежде меня.
Грушницкий - юнкер. Он только год в службе, носит, по особенному роду
франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевский солдатский
крестик. Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно дать
двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает голову
назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правою
опирается на костыль. Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которые
на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное
не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства,
возвышенные страсти и исключительные страдания. Производить эффект - их
наслаждение; они нравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под
старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами - иногда тем
и другим. В их душе часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии.
Грушницкого страсть была декламировать: он закидывал вас словами, как скоро
разговор выходил из круга обыкновенных понятий; спорить с ним я никогда не
мог. Он не отвечает на ваши возражения, он вас не слушает. Только что вы
остановитесь, он начинает длинную тираду, по-видимому имеющую какую-то
связь с тем, что вы сказали, но которая в самом деле есть только
продолжение его собственной речи.

Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда не бывают метки
и злы: он никого не убьет одним словом; он не знает людей и их слабых
струн, потому что занимался целую жизнь одним собою. Его цель - сделаться
героем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо,
не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам
почти в этом уверился. Оттого-то он так гордо носит свою толстую солдатскую
шинель. Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых
дружеских отношениях. Грушницкий слывет отличным храбрецом; я его видел в
деле; он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это
что-то не русская храбрость!..

Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на
узкой дороге, и одному из нас несдобровать.

Приезд его на Кавказ - также следствие его романтического фанатизма: я
уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным
видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто,
служить, но что ищет смерти, потому что... тут, он, верно, закрыл глаза
рукою и продолжал так: "Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая
душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?" - и так
далее.

Он мне сам говорил, что причина, побудившая его вступить в К. полк,
останется вечною тайной между им и небесами.

Впрочем, в те минуты, когда сбрасывает трагическую мантию, Грушницкий
довольно мил и забавен. Мне любопытно видеть его с женщинами: тут-то он, я
думаю, старается!

Мы встретились старыми приятелями. Я начал его расспрашивать об образе
жизни на водах и о примечательных лицах.

- Мы ведем жизнь довольно прозаическую, - сказал он, вздохнув, - пьющие
утром воду - вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру - несносны, как
все здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: они
играют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год
из Москвы одна только княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком.
Моя солдатская шинель - как печать отвержения. Участие, которое она
возбуждает, тяжело, как милостыня.

В эту минуту прошли к колодцу мимо нас две дамы: одна пожилая, другая
молоденькая, стройная. Их лиц за шляпками я не разглядел, но они одеты были
по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего! На второй было закрытое
платье gris de perles1, легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой
шеи. Ботинки couleur puce2 стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так
мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя
от удивления. Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то
девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она
прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит
иногда записка милой женщины.

- Вот княгиня Лиговская, - сказал Грушницкий, - и с нею дочь ее Мери, как
она ее называет на английский манер. Они здесь только три дня.

- Однако ты уж знаешь ее имя?

- Да, я случайно слышал, - отвечал он, покраснев, - признаюсь, я не желаю с
ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на
диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под
толстой шинелью?

- Бедная шинель! - сказал я, усмехаясь, - а кто этот господин, который к
ним подходит и так услужливо подает им стакан?

- О! - это московский франт Раевич! Он игрок: это видно тотчас по золотой
огромной цепи, которая извивается по его голубому жилету. А что за толстая
трость - точно у Робинзона Крузоэ! Да и борода кстати, и прическа a la
moujik3.

- Ты озлоблен против всего рода человеческого.

- И есть за что...

- О! право?

В это время дамы отошли от колодца и поравнялись с нами. Грушницкий успел
принять драматическую позу с помощью костыля и громко отвечал мне
по-французски:

- Mon cher, je hais les hommes pour ne pas les mepriser car autrement la
vie serait une farce trop degoutante4.

Хорошенькая княжна обернулась и подарила оратора долгим любопытным взором.
Выражение этого взора было очень неопределенно, но не насмешливо, с чем я
внутренно от души его поздравил.

- Эта княжна Мери прехорошенькая, - сказал я ему. - У нее такие бархатные
глаза - именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение, говоря об
ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не
отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они
будто бы тебя гладят... Впрочем, кажется, в ее лице только и есть
хорошего... А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не
улыбнулась на твою пышную фразу.

- Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади, - сказал
Грушницкий с негодованием.

- Mon cher, - отвечал я ему, стараясь подделаться под его тон, - je meprise
les femmes pour ne pas les aimer car autrement la vie serait un melodrame
trop ridicule5.

Я повернулся и пошел от него прочь. С полчаса гулял я по виноградным
аллеям, по известчатым скалам и висящим между них кустарникам. Становилось
жарко, и я поспешил домой. Проходя мимо кислосерного источника, я
остановился у крытой галереи, чтоб вздохнуть под ее тенью, это доставило
мне случай быть свидетелем довольно любопытной сцены. Действующие лица
находились вот в каком положении. Княгиня с московским франтом сидела на
лавке в крытой галерее, и оба были заняты, кажется, серьезным разговором.
Княжна, вероятно допив уж последний стакан, прохаживалась задумчиво у
колодца. Грушницкий стоял у самого колодца; больше на площадке никого не
было.

Я подошел ближе и спрятался за угол галереи. В эту минуту Грушницкий уронил
свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять: больная нога
ему мешала. Бежняжка! как он ухитрялся, опираясь на костыль, и все
напрасно. Выразительное лицо его в самом деле изображало страдание.

Княжна Мери видела все это лучше меня.

Легче птички она к нему подскочила, нагнулась, подняла стакан и подала ему
с телодвижением, исполненным невыразимой прелести; потом ужасно покраснела,
оглянулась на галерею и, убедившись, что ее маменька ничего не видала,
кажется, тотчас же успокоилась. Когда Грушницкий открыл рот, чтоб
поблагодарить ее, она была уже далеко. Через минуту она вышла из галереи с
матерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и
важный - даже не обернулась, даже не заметила его страстного взгляда,
которым он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась за
липками бульвара... Но вот ее шляпка мелькнула через улицу; она вбежала в
ворота одного из лучших домов Пятигорска, за нею прошла княгиня и у ворот
раскланялась с Раевичем.

Только тогда бедный юнкер заметил мое присутствие.

- Ты видел? - сказал он, крепко пожимая мне руку, - это просто ангел!

- Отчего? - спросил я с видом чистейшего простодушия.

- Разве ты не видал?

- Нет, видел: она подняла твой стакан. Если бы был тут сторож, то он сделал
бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем, очень
понятно, что ей стало тебя жалко: ты сделал такую ужасную гримасу, когда
ступил на простреленную ногу...

- И ты не был нисколько тронут, глядя на нее в эту минуту, когда душа сияла
на лице ее?..

- Нет.

Я лгал; но мне хотелось его побесить. У меня врожденная страсть
противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных
противоречий сердцу или рассудку. Присутствие энтузиаста обдает меня
крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали
бы из меня страстного мечтателя. Признаюсь еще, чувство неприятное, но
знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство -
было зависть; я говорю смело "зависть", потому что привык себе во всем
признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив
хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем
отличившую другого, ей равно ненакомого, вряд ли, говорю, найдется такой
молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать
свое самлюбие), который бы не был этим поражен неприятно.

Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон
дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув
меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так
мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его
взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И
как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую
княжну?..

                                                                 13-го мая

Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут
удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец.

Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик и материалист,
как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, - поэт на деле
всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов. Он
изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа, но
никогда не умел он воспользоваться своим знанием; так иногда отличный
анатомик не умеет вылечить от лихорадки! Обыкновенно Вернер исподтишка
насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим
солдатом... Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы
лишнего шагу: он мне раз говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем
другу, потому что это значило бы продавать свою благотворительность, тогда
как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника. У него был
злой язык: под вывескою его эпиграммы не один добряк прослыл пошлым
дураком; его соперники, завистливые водяные медики, распустили слух, будто
он рисует карикатуры на своих больных, - больные взбеленились, почти все
ему отказали. Его приятели, то есть все истинно порядочные люди, служившие
на Кавказе, напрасно старались восстановить его упадший кредит.

Его наружность была из тех, которые с первого взгляда поражают неприятно,
но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных
чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, что женщины
влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразия на
красоту самых свежих и розовых эндимионов; надобно отдать справедливость
женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной: оттого-то, может быть, люди,
подобные Вернеру, так страстно любят женщин.

Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него
короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась
огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа,
обнаруженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением
противоположных наклонностей. Его маленькие черные глаза, всегда
беспокойные, старались проникнуть в ваши мысли. В его одежде заметны были
вкус и опрятность; его худощавые, жилистые и маленькие руки красовались в
светло-желтых перчатках. Его сюртук, галстук и жилет были постоянно черного
цвета. Молодежь прозвала его Мефистофелем; он показывал, будто сердился за
это прозвание, но в самом деле оно льстило его самолюбию. Мы друг друга
скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из
двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе
не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае - труд
утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня
есть лакеи и деньги! Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера в
С... среди многочисленного и шумного круга молодежи; разговор принял под
конец вечера философско-метафизическое направление; толковали об
убеждениях: каждый был убежден в разных разностях.

- Что до меня касается, то я убежден только в одном... - сказал доктор.

- В чем это? - спросил я, желая узнать мнение человека, который до сих пор
молчал.

- В том, - отвечал он, - что рано или поздно в одно прекрасное утро я умру.

- Я богаче вас, сказал я, - у меня, кроме этого, есть еще убеждение -
именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться.

Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого
не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились
вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не
замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев
значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словам
Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились довольные
своим вечером.

Я лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки под затылок,
когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол,
зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что меня
беспокоят мухи, - и мы оба замолчали.

- Заметьте, любезный доктор, - сказал я, - что без дураков было бы на свете
очень скучно!.. Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заране, что
обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаем почти
все сокровенные мысли друг друга; одно слово - для нас целая история; видим
зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное нам смешно,
смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны,
кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может быть:
мы знаем один о другом все, что хотим знать, и знать больше не хотим.
Остается одно средство: рассказывать новости. Скажите же мне какую-нибудь
новость.

Утомленный долгой речью, я закрыл глаза и зевнул...

Он отвечал подумавши:

- В вашей галиматье, однако ж, есть идея.

- Две! - отвечал я.

- Скажите мне одну, я вам скажу другую.

- Хорошо, начинайте! - сказал я, продолжая рассматривать потолок и
внутренно улыбаясь.

- Вам хочется знать какие-нибудь подробности насчет кого-нибудь из
приехавших на воды, и я уж догадываюсь, о ком вы это заботитесь, потому что
об вас там уже спрашивали.

- Доктор! решительно нам нельзя разговаривать: мы читаем в душе друг друга.

- Теперь другая...

- Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь;
во-первых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей,
чем рассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?

- Вы очень уверены, что это княгиня... а не княжна?..

- Совершенно убежден.

- Почему?

- Потому что княжна спрашивала об Грушницком .

- У вас большой дар соображения. Княжна сказала, что она уверена, что этот
молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль..

- Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении...

- Разумеется.

- Завязка есть! - закричал я в восхищении, - об развязке этой комедии мы
похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно.

- Я предчувствую, - сказал доктор, - что бедный Грушницкий будет вашей
жертвой...

- Дальше, доктор...

- Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она
вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете... я сказал ваше имя... Оно
было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума... Княгиня
стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским
сплетням свои замечания... Дочка слушала с любопытством. В ее воображении
вы сделались героем романа в новом вкусе... Я не противоречил княгине, хотя
знал, что она говорит вздор.

- Достойный друг! - сказал я, протянув ему руку. Доктор пожал ее с чувством
и продолжал:

- Если хотите, я вас представлю...

- Помилуйте! - сказал я, всплеснув руками, - разве героев представляют? Они
не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную...

- И вы в самом деле хотите волочиться за княжной?..

- Напротив, совсем напротив!.. Доктор, наконец я торжествую: вы меня не
понимаете!.. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, - продолжал я после
минуты молчания, - я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю,
чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от
них отпереться. Однако ж вы мне должны описать маменьку с дочкой. Что они
за люди?

- Во-первых, княгиня - женщина сорока пяти лет, - отвечал Вернер, - у нее
прекрасный желудок, но кровь испорчена; на щеках красные пятна. Последнюю
половину своей жизни она провела в Москве и тут на покое растолстела. Она
любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные вещи,
когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь ее невинна как
голубь. Какое мне дело?.. Я хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что
я никому этого не скажу! Княгиня лечится от ревматизма, а дочь бог знает от
чего; я велел обеим пить по два стакана в день кислосерной воды и купаться
два раза в неделю в разводной ванне. Княгиня, кажется, не привыкла
повелевать; она питает уважение к уму и знаниям дочки, которая читала
Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышни пустились в
ученость, и хорошо делают, право! Наши мужчины так не любезны вообще, что с
ними кокетничать, должно быть, для умной женщины несносно. Княгиня очень
любит молодых людей: княжна смотрит на них с некоторым презрением:
московская привычка! Они в Москве только и питаются, что сорокалетними
остряками.

- А вы были в Москве, доктор?

- Да, я имел там некоторую практику.

- Продолжайте.

- Да я, кажется, все сказал... Да! вот еще: княжна, кажется, любит
рассуждать о чувствах, страстях и прочее... она была одну зиму в
Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно
приняли .

- Вы никого у них не видали сегодня?

- Напротив; был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дама из
новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень,
кажется, больная... Не встретили ль вы ее у колодца? - она среднего роста,
блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щеке
черная родинка; ее лицо меня поразило своей выразительностью.

- Родинка! - пробормотал я сквозь зубы. - Неужели?

Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку на сердце:

- Она вам знакома!.. - Мое сердце точно билось сильнее обыкновенного.

- Теперь ваша очередь торжествовать! - сказал я, - только я на вас надеюсь:
вы мне не измените. Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете
одну женщину, которую любил в старину... Не говорите ей обо мне ни слова;
если она спросит, отнеситесь обо мне дурно.

- Пожалуй! - сказал Вернер, пожав плечами.

Когда он ушел, то ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела
опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?..
и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда
не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы
такую власть, как надо мною: всякое напоминание о минувшей печали или
радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки...
Я глупо создан: ничего не забываю, - ничего!

После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня с
княжной сидели на скамье, окруженные молодежью, которая любезничала
наперерыв. Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановил
двух знакомых Д... офицеров и начал им что-то рассказывать; видно, было
смешно, потому что они начали хохотать как сумасшедшие. Любопытство
привлекло ко мне некоторых из окружавших княжну; мало-помалу и все ее
покинули и присоединились к моему кружку. Я не умолкал: мои анекдоты были
умны до глупости, мои насмешки над проходящими мимо оригиналами были злы до
неистовства... Я продолжал увеселять публику до захождения солнца.
Несколько раз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня,
сопровождаемая каким-то хромым старичком; несколько раз ее взгляд, упадая
на меня, выражал досаду, стараясь выразить равнодушие...

- Что он вам рассказывал? - спросила она у одного из молодых людей,
возвратившихся к ней из вежливости, - верно, очень занимательную историю -
свои подвиги в сражениях?.. - Она сказала это довольно громко и, вероятно,
с намерением кольнуть меня. "А-га! - подумал я, - вы не на шутку сердитесь,
милая княжна; погодите, то ли еще будет!"

Грушницкий следил за нею, как хищный зверь, и не спускал ее с глаз: бьюсь
об заклад, что завтра он будет просить, чтоб его кто-нибудь представил
княгине. Она будет очень рада, потому что ей скучно.

                                                                16-го мая.

В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна меня решительно
ненавидит; мне уже пересказали две-три эпиграммы на мой счет, довольно
колкие, но вместе очень лестные. Ей ужасно странно, что я, который привык к
хорошему обществу, который так короток с ее петербургскими кузинами и
тетушками, не стараюсь познакомиться с нею. Мы встречаемся каждый день у
колодца, на бульваре; я употребляю все свои силы на то, чтоб отвлекать ее
обожателей, блестящих адъютантов, бледных москвичей и других, - и мне почти
всегда удается. Я всегда ненавидел гостей у себя: теперь у меня каждый день
полон дом, обедают, ужинают, играют, - и, увы, мое шампанское торжествует
над силою магнетических ее глазок!

Вчера я ее встретил в магазине Челахова; она торговала чудесный персидский
ковер. Княжна упрашивала свою маменьку не скупиться: этот ковер так украсил
бы ее кабинет!.. Я дал сорок рублей лишних и перекупил его; за это я был
вознагражден взглядом, где блистало самое восхитительное бешенство. Около
обеда я велел нарочно провести мимо ее окон мою черкескую лошадь, покрытую
этим ковром. Вернер был у них в это время и говорил мне, что эффект этой
сцены был самый драматический. Княжна хочет проповедовать против меня
ополчение; я даже заметил, что уж два адъютанта при ней со мною очень сухо
кланяются, однако всякий день у меня обедают.

Грушницкий принял таинственный вид: ходит, закинув руки за спину, и никого
не узнает; нога его вдруг выздоровела: он едва хромает. Он нашел случай
вступить в разговор с княгиней и сказал какой-то комплимент княжне: она,
видно, не очень разборчива, ибо с тех пор отвечает на его поклон самой
милой улыбкою.

- Ты решительно не хочешь познакомиться с Лиговскими? - сказал он мне
вчера.

- Решительно.

- Помилуй! самый приятный дом на водах! Все здешнее лучшее общество...

- Мой друг, мне и нездешнее ужасно надоело. А ты у них бываешь?

- Нет еще; я говорил раза два с княжной, и более, но знаешь, как-то
напрашиваться в дом неловко, хотя здесь это и водится... Другое дело, если
б я носил эполеты...

- Помилуй! да эдак ты гораздо интереснее! Ты просто не умеешь пользоваться
своим выгодным положением... да солдатская шинель в глазах чувствительной
барышни тебя делает героем и страдальцем.

Грушницкий самодовольно улыбнулся.

- Какой вздор! - сказал он.

- Я уверен, - продолжал я, - что княжна в тебя уж влюблена!

Он покраснел до ушей и надулся.

О самолюбие! ты рычаг, которым Архимед хотел приподнять земной шар!..

- У тебя все шутки! - сказал он, показывая, будто сердится, - во-первых,
она меня еще так мало знает...

- Женщины любят только тех, которых не знают.

- Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочу познакомиться с
приятным домом, и было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь
надежды... Вот вы, например, другое дело! - вы победители петербургские:
только посмотрите, так женщины тают... А знаешь ли, Печорин, что княжна о
тебе говорила?

- Как? она тебе уж говорила обо мне?..

- Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца,
случайно; третье слово ее было: "Кто этот господин, у которого такой
неприятный тяжелый взгляд? он был с вами, тогда..." Она покраснела и не
хотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. "Вам не нужно сказывать
дня, - отвечал я ей, - он вечно будет мне памятен..." Мой друг, Печорин! я
тебе не поздравляю; ты у нее на дурном замечании... А, право, жаль! потому
что Мери очень мила!..

Надобно заметить, что Грушницкий из тех людей, которые, говоря о женщине, с
которой они едва знакомы, называют ее моя Мери, моя Sophie, если она имела
счастие им понравиться.

Я принял серьезный вид и отвечал ему:

- Да, она недурна... только берегись, Грушницкий! Русские барышни большею
частью питаются только платонической любовью, не примешивая к ней мысли о
замужестве; а платоническая любовь самая беспокойная. Княжна, кажется, из
тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей
будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно
возбуждать ее любопытство, твой разговор - никогда не удовлетворять его
вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя
пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это,
станет тебя мучить - а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст
тебе права на второй; она с тобою накокетничается вдоволь, а года через два
выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что
она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но
что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская
шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и
благородное...

Грушницкий ударил по столу кулаком и стал ходить взад и вперед по комнате.

Я внутренно хохотал и даже раза два улыбнулся, но он, к счастью, этого не
заметил. Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; у
него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы: оно мне
показалось подозрительным... Я стал его рассматривать, и что же?.. мелкими
буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом - число того
дня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочу
вынуждать у него признаний, я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои
поверенные, и тут-то я буду наслаждаться...

       . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сегодня я встал поздно; прихожу к колодцу - никого уже нет. Становилось
жарко; белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу;
голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали,
как змеи, серые клочки облаков, задержанные в своем стремлении и будто
зацепившиеся за колючий его кустарник. Воздух был напоен электричеством. Я
углубился в виноградную аллею, ведущую в грот; мне было грустно. Я думал о
той молодой женщине с родинкой на щеке, про которую говорил мне доктор...
Зачем она здесь? И она ли? И почему я думаю, что это она? и почему я даже
так в этом уверен? Мало ли женщин с родинками на щеках? Размышляя таким
образом, я подошел к самому гроту. Смотрю: в прохладной тени его свода, на
каменной скамье сидит женщина, в соломенной шляпке, окутанная черной шалью,
опустив голову на грудь; шляпка закрывала ее лицо. Я хотел уже вернуться,
чтоб не нарушить ее мечтаний, когда она на меня взглянула.

- Вера! - вскрикнул я невольно.

Она вздрогнула и побледнела.

- Я знала, что вы здесь, - сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку.
Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса;
она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами; в них
выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек.

- Мы давно не видались, - сказал я.

- Давно, и переменились оба во многом!

- Стало быть, уж ты меня не любишь?..

- Я замужем! - сказала она.

- Опять? Однако несколько лет тому назад эта причина также существовала, но
между тем... Она выдернула свою руку из моей, и щеки ее запылали.

- Может быть, ты любишь своего второго мужа?.. Она не отвечала и
отвернулась.

- Или он очень ревнив?

Молчание.

- Что ж? Он молод, хорош, особенно, верно, богат, и ты боишься... - я
взглянул на нее и испугался; ее лицо выражало глубокое отчаянье, на глазах
сверкали слезы.

- Скажи мне, - наконец прошептала она, - тебе очень весело меня мучить? Я
бы тебя должна ненавидеть. С тех пор как мы знаем друг друга, ты ничего мне
не дал, кроме страданий... - Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и
опустила голову на грудь мою.

"Может быть, - подумал я, - ты оттого-то именно меня и любила: радости
забываются, а печали никогда..."

Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились
и слились в жаркий, упоительный поцелуи; ее руки были холодны как лед,
голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на
бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить:
значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской
опере.

Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем - тем хромым
старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для
сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил себе над ним ни одной
насмешки: она его уважает, как отца, - и будет обманывать, как мужа...
Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское в особенности!

Муж Веры, Семен Васильевич Г...в, дальний родственник княгини Лиговской. Он
живет с нею рядом; Вера часто бывает у княгини; я ей дал слово
познакомиться с Лиговскими и волочиться за княжной, чтоб отвлечь от нее
внимание. Таким образом, мои планы нимало не расстроились, и мне будет
весело...

Весело!.. Да, я уже прошел тот период жизни душевной, когда ищут только
счастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно
кого-нибудь, - теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими;
даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно:
жалкая привычка сердца!..

Однако мне всегда было странно: я никогда не делался рабом любимой женщины;
напротив я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимую власть,
вовсе об этом не стараясь. Отчего это? - оттого ли что я никогда ничем
очень не дорожу и что они ежеминутно боялись выпустить меня из рук? или это
- магнетическое влияния сильного организма? или мне просто не удавалось
встретить женщину с упорным характером?

Надо признаться, что я точно не люблю женщин с характером: их ли это
дело!..

Правда, теперь вспомнил: один раз, один только раз я любил женщину с
твердой волей, которую никогда не мог победить... Мы расстались врагами, -
и то, может быть, если б я ее встретил пятью годами позже, мы расстались бы
иначе...

Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается, я боюсь, чтобы не
было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente - болезнь
не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.

Гроза застала нас в гроте и удержала лишних полчаса. Она не заставляла меня
клясться в верности, не спрашивала, любил ли я других с тех пор, как мы
расстались... Она вверилась мне снова с прежней беспечностью, - я ее не
обману; она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы
обмануть. я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может быть, на веки: оба
пойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останется
неприкосновенным в душе моей; я ей это повторял всегда и она мне верит,
хотя говорит противное.

Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не
скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как
после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не
молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять,
или это только ее прощальный взгляд, последний подарок - на память?.. А
смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо;
члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит...

Возвратясь домой, я сел верхом и поскакал в степь; я люблю скакать на
гояччей лошади по высокой траве, против пустынного ветра; с жадностью
глотаю я благовонный воздух и устремляю взоры в синюю даль, стараясь
уловить туманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся все яснее
и яснее. Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни
томило мысль, все в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела
победит тревогу ума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде
кудрявых гор, озаренных южным солнцем, при виде голубого неба или внимая
шуму потока, падающего с утеса на утес.

Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня скачущего без нужды и
цели, долго мучились этой загадкой, ибо, верно, по одежде приняли меня за
черкеса. Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я
больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касается до
этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуна
лишнего; оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный,
не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной
точностью; бешмет белый, черкеска темно-бурая. Я долго изучал горскую
посадку: ничем нельзя так польстить моему самолюбию, как признавая мое
искусство в верховой езде на кавказский лад. Я держу четырех лошадей: одну
для себя, трех для приятелей, чтоб не скучно было одному таскаться по
полям; они берут моих лошадей с удовольствием и никогда со мной не ездят
вместе. Было уже шесть часов пополудни, когда вспомнил я, что пора обедать;
лошадь моя была измучена; я выехал на дорогу, ведущую из Пятигорска в
немецкую колонию, куда часто водяное общество ездит en piquenique6. Дорога
идет, извиваясь между кустарниками, опускаясь в небольшие овраги, где
протекают шумные ручьи под сенью высоких трав; кругом амфитеатром
возвышаются синие громады Бешту, Змеиной, Железной и Лысой горы. Спустясь в
один из таких оврагов, называемых на здешнем наречии балками, я
остановился, чтоб напоить лошадь; в это время показалась на дороге шумная и
блестящая кавалькада: дамы в черных и голубых амазонках, кавалеры в
костюмах, составляющих смесь черкесского с нижегородским; впереди ехал
Грушницкий с княжною Мери.

Дамы на водах еще верят нападениям черкесов среди белого дня; вероятно,
поэтому Грушницкий сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов:
он был довольно смешон в этом геройском облечении. Высокий куст закрывал
меня от них, но сквозь листья его я мог видеть все и отгадать по выражениям
их лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились к
спуску; Грушницкий взял за повод лошадь княжны, и тогда я услышал конец их
разговора:

- И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? - говорила княжна.

- Что для меня Россия! - отвечал ее кавалер, - страна, где тысячи людей,
потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как
здесь - здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами...

- Напротив... - сказала княжна, покраснев.

Лицо Грушницкого изобразило удовольствие. Он продолжал:

- Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и
если бы бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один,
подобный тому...

В это время они поравнялись со мной; я ударил плетью по лошади и выехал
из-за куста...

- Mon Dieu, un Circassien!..7 - вскрикнула княжна в ужасе. Чтоб ее
совершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь:

- Ne craignez rien, madame, - je ne suis pas plus dangereux que votre
cavalier8.

Она смутилась, - но отчего? от своей ошибки или оттого, что мой ответ ей
показался дерзким? Я желал бы, чтоб последнее мое предположение было
справедливо. Грушницкий бросил на меня недовольный взгляд.

Поздно вечером, то есть часов в одиннадцать, я пошел гулять по липовой
аллее бульвара. Город спал, только в некоторых окнах мелькали огни. С трех
сторон чернели гребни утесов, отрасли Машука, на вершине которого лежало
зловещее облачко; месяц подымался на востоке; вдали серебряной бахромой
сверкали снеговые горы. Оклики часовых перемежались с шумом горячих ключей,
спущенных на ночь. Порою звучный топот коня раздавался по улице,
сопровождаемый скрыпом нагайской арбы и заунывным татарским припевом. Я сел
на скамью и задумался... Я чувствовал необходимость излить свои мысли в
дружеском разговоре... но с кем? "Что делает теперь Вера?" - думал я... Я
бы дорого дал, чтоб в эту минуту пожать ее руку.

Вдруг слышу быстрые и неровные шаги... Верно, Грушницкий... Так и есть!

- Откуда?

- От княгини Лиговской, - сказал он очень важно. - Как Мери поет!..

- Знаешь ли что? - сказал я ему, - я пари держу, что она не знает, что ты
юнкер; она думает, что ты разжалованный...

- Может быть! Какое мне дело!.. - сказал он рассеянно.

- Нет, я только так это говорю...

- А знаешь ли, что ты нынче ее ужасно рассердил? Она нашла, что это
неслыханная дерзость; я насилу мог ее уверить, что ты так хорошо воспитан и
так хорошо знаешь свет, что не мог иметь намерение ее оскорбить; она
говорит, что у тебя наглый взгляд, что ты, верно, о себе самого высокого
мнения.

- Она не ошибается... А ты не хочешь ли за нее вступиться?

- Мне жаль, что не имею еще этого права...

- О-го! - подумал я, - у него, видно, есть уже надежды..."

- Впрочем, для тебя же хуже, - продолжал Грушницкий, - теперь тебе трудно
познакомиться с ними, - а жаль! это один из самых приятных домов, какие я
только знаю. . .

Я внутренно улыбнулся.

- Самый приятный дом для меня теперь мой, - сказал я, зевая, и встал, чтоб
идти.

- Однако признайся, ты раскаиваешься? . .

- Какой вздор! если я захочу, то завтра же буду вечером у княгини...

- Посмотрим.. .

- Даже, чтоб тебе сделать удовольствие, стану волочиться за княжной...

- Да, если она захочет говорить с тобой...

- Я подожду только той минуты, когда твой разговор ей наскучит... Прощай!..

- А я пойду шататься, - я ни за что теперь не засну... Послушай, пойдем
лучше в ресторацию, там игра... мне нужны нынче сильные ощущения...

- Желаю тебе проиграться...

Я пошел домой.

                                                                 21-го мая

Прошла почти неделя, а я еще не познакомился с Лиговскими. Жду удобного
случая. Грушницкий, как тень, следует за княжной везде; их разговоры
бесконечны: когда же он ей наскучит?.. Мать не обращает на это внимания,
потому что он не жених. Вот логика матерей! Я подметил два, три нежных
взгляда, - надо этому положить конец.

Вчера у колодца в первый раз явилась Вера... Она, с тех пор как мы
встретились в гроте, не выходила из дома. Мы в одно время опустили стаканы,
и, наклонясь, она мне сказала шепотом:

- Ты не хочешь познакомиться с Лиговскими?.. Мы только там можем
видеться...

Упрек! скучно! Но я его заслужил...

Кстати: завтра бал по подписке в зале ресторации, и я буду танцевать с
княжной мазурку.

                                                                 22-го мая

Зала ресторации превратилась в залу Благородного собрания. В девять часов
все съехались. Княгиня с дочерью явилась из последних; многие дамы
посмотрели на нее с завистью и недоброжелательством, потому что княжна Мери
одевается со вкусом. Те, которые почитают себя здешними аристократками,
утаив зависть, примкнулись к ней. Как быть? Где есть общество женщин - там
сейчас явится высший и низший круг. Под окном, в толпе народа, стоял
Грушницкий, прижав лицо к стеклу и не спуская глаз с своей богини; она,
проходя мимо, едва приметно кивнула ему головой. Он просиял, как солнце...
Танцы начались польским; потом заиграли вальс. Шпоры зазвенели, фалды
поднялись и закружились.

Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее
платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи - счастливую
эпоху мушек из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта
была фермуаром. Она говорила своему кавалеру, драгунскому капитану:

- Эта княжна Лиговская пренесносная девчонка! Вообразите, толкнула меня и
не извинилась, да еще обернулась и посмотрела на меня в лорнет... C`est
impayable!..9 И чем она гордится? Уж ее надо бы проучить...

- За этим дело не станет! - отвечал услужливый капитан и отправился в
другую комнату.

Я тотчас подошел к княжне, приглашая ее вальсировать, пользуясь свободой
здешних обычаев, позволяющих танцевать с незнакомыми дамами.

Она едва могла принудить себя не улыбнуться и скрыть свое торжество; ей
удалось, однако, довольно скоро принять совершенно равнодушный и даже
строгий вид: она небрежно опустила руку на мое плечо, наклонила слегка
головку набок, и мы пустились. Я не знаю талии более сладострастной и
гибкой! Ее свежее дыхание касалось моего лица; иногда локон, отделившийся в
вихре вальса от своих товарищей, скользил по горящей щеке моей... Я сделал
три тура. (Она вальсирует удивительно хорошо). Она запыхалась, глаза ее
помутились, полураскрытые губки едва могли прошептать необходимое: "Merci,
monsieur"10.

После нескольких минут молчания я сказал ей, приняв самый покорный вид:

- Я слышал, княжна, что, будучи вам вовсе незнаком, я имел уже несчастье
заслужить вашу немилость... что вы меня нашли дерзким... неужели это
правда?

- И вам бы хотелось теперь меня утвердить в этом мнении? - отвечала она с
иронической гримаской, которая, впрочем, очень идет к ее подвижной
физиономии.

- Если я имел дерзость вас чем-нибудь оскорбить, то позвольте мне иметь еще
большую дерзость просить у вас прощения... И, право, я бы очень желал
доказать вам, что вы насчет меня ошибались...

- Вам это будет довольно трудно...

- Отчего же?

- Оттого, что вы у нас не бываете, а эти балы, вероятно, не часто будут
повторяться.

"Это значит, - подумал я, - что их двери для меня навеки закрыты".

- Знаете, княжна, - сказал я с некоторой досадой, - никогда не должно
отвергать кающегося преступника: с отчаяния он может сделаться еще вдвое
преступнее... и тогда...

Хохот и шушуканье нас окружающих заставили меня обернуться и прервать мою
фразу. В нескольких шагах от меня стояла группа мужчин, и в их числе
драгунский капитан, изъявивший враждебные намерения против милой княжны; он
особенно был чем-то очень доволен, потирал руки, хохотал и перемигивался с
товарищами. Вдруг из среды их отделился господин во фраке с длинными усами
и красной рожей и направил неверные шаги свои прямо к княжне: он был пьян.
Остановясь против смутившейся княжны и заложив руки за спину, он уставил на
нее мутно-серые глаза и произнес хриплым дишкантом:

- Пермете...11 ну, да что тут!.. просто ангажирую вас на мазурку...

- Что вам угодно? - произнесла она дрожащим голосом, бросая кругом
умоляющий взгляд. Увы! ее мать была далеко, и возле никого из знакомых ей
кавалеров не было; один адьютант, кажется, все это видел, да спрятался за
толпой, чтоб не быть замешану в историю.

- Что же? - сказал пьяный господин, мигнув драгунскому капитану, который
ободрял его знаками, - разве вам не угодно?.. Я таки опять имею честь вас
ангажировать pour mazure...12 Вы, может, думаете, что я пьян? Это ничего!..
Гораздо свободнее, могу вас уверить...

Я видел, что она готова упасть в обморок от страху и негодования.

Я подошел к пьяному господину, взял его довольно крепко за руку и,
посмотрев ему пристально в глаза, попросил удалиться, - потому, прибавил я,
что княжна давно уж обещалась танцевать мазурку со мною.

- Ну, нечего делать!.. в другой раз! - сказал он, засмеявшись, и удалился к
своим пристыженным товарищам, которые тотчас увели его в другую комнату.

Я был вознагражден глубоким, чудесным взглядом.

Княжна подошла к своей матери и рассказала ей все, та отыскала меня в толпе
и благодарила. Она объявила мне, что знала мою мать и была дружна с
полдюжиной моих тетушек.

- Я не знаю, как случилось, что мы до сих пор с вами незнакомы, - прибавила
она, - но признайтесь, вы этому одни виною: вы дичитесь всех так, что ни на
что не похоже. Я надеюсь, что воздух моей гостиной разгонит ваш сплин... не
правда ли?

Я сказал ей одну из тех фраз, которые у всякого должны быть заготовлены на
подобный случай.

Кадрили тянулись ужасно долго.

Наконец с хор загремела мазурка; мы с княжной уселись.

Я не намекал ни разу ни о пьяном господине, ни о прежнем моем поведении, ни
о Грушницком. Впечатление, произведенное на нее неприятною сценою,
мало-помалу рассеялось; личико ее расцвело; она шутила очень мило; ее
разговор был остер, без притязания на остроту, жив и свободен; ее замечания
иногда глубоки... Я дал ей почувствовать очень запутанной фразой, что она
мне давно нравится. Она наклонила головку и слегка покраснела.

- Вы странный человек! - сказала она потом, подняв на меня свои бархатные
глаза и принужденно засмеявшись.

- Я не хотел с вами знакомиться, - продолжал я, - потому что вас окружает
слишком густая толпа поклонников, и я боялся в ней исчезнуть совершенно.

- Вы напрасно боялись! Они все прескучные...

- Все! Неужели все?

Она посмотрела на меня пристально, стараясь будто припомнить что-то, потом
опять слегка покраснела и, наконец, произнесла решительно: все!

- Даже мой друг Грушницкий?

- А он ваш друг? - сказала она, показывая некоторое сомнение.

- Да.

- Он, конечно, не входит в разряд скучных...

- Но в разряд несчастных, - сказал я смеясь.

- Конечно! А вам смешно? Я б желала, чтоб вы были на его месте...

- Что ж? я был сам некогда юнкером, и, право, это самое лучшее время моей
жизни!

- А разве он юнкер?.. - сказала она быстро и потом прибавила: - А я
думала...

- Что вы думали?..

- Ничего!.. Кто эта дама?

Тут разговор переменил направление и к этому уж более не возвращался.

Вот мазурка кончилась, и мы распростились - до свидания. Дамы
разъехались... Я пошел ужинать и встретил Вернера.

- А-га! - сказал он, - так-то вы! А еще хотели не иначе знакомиться с
княжной, как спасши ее от верной смерти.

- Я сделал лучше, - отвечал я ему, - спас ее от обморока на бале!..

- Как это? Расскажите!..

- Нет, отгадайте, - о вы, отгадывающий все на свете!

                                                                 23-го мая

Около семи часов вечера я гулял на бульваре. Грушницкий, увидав меня
издали, подошел ко мне: какой-то смешной восторг блистал в его глазах. Он
крепко пожал мне руку и сказал трагическим голосом:

- Благодарю тебя, Печорин... Ты понимаешь меня?..

- Нет; но, во всяком случае, не стоит благодарности, - отвечал я, не имея
точно на совести никакого благодеяния.

- Как? а вчера? ты разве забыл?.. Мери мне все рассказала...

- А что? разве у вас уж нынче все общее? и благодарность?..

- Послушай, - сказал Грушницкий очень важно, - пожалуйста, не подшучивай
над моей любовью, если хочешь остаться моим приятелем... Видишь: я ее люблю
до безумия... и я думаю, я надеюсь, она также меня любит... У меня есть до
тебя просьба: ты будешь нынче у них вечером... обещай мне замечать все; я
знаю, ты опытен в этих вещах, ты лучше меня знаешь женщин... Женщины!
женщины! кто их поймет? Их улыбки противоречат их взорам, их слова обещают
и манят, а звук их голоса отталкивает... То они в минуту постигают и
угадывают самую потаенную нашу мысль, то не понимают самых ясных намеков...
Вот хоть княжна: вчера ее глаза пылали страстью, останавливаясь на мне,
нынче они тусклы и холодны...

- Это, может быть, следствие действия вод, - отвечал я.

- Ты во всем видишь худую сторону... матерьялист! прибавил он презрительно.
- Впрочем, переменим материю, - и, довольный плохим каламбуром, он
развеселился.

В девятом часу мы вместе пошли к княгине .

Проходя мимо окон Веры, я видел ее у окна. Мы кинули друг другу беглый
взгляд. Она вскоре после нас вошла в гостиную Лиговских. Княгиня меня ей
представила как своей родственнице. Пили чай; гостей было много; разговор
был общий. Я старался понравиться княгине, шутил, заставлял ее несколько
раз смеяться от души; княжне также не раз хотелось похохотать, но она
удерживалась, чтоб не выйти из принятой роли; она находит, что томность к
ней идет, - и, может быть, не ошибается. Грушницкий, кажется, очень рад,
что моя веселость ее не заражает.

После чая все пошли в залу.

- Довольна ль ты моим послушанием, Вера? - сказал я, проходя мимо ее.

Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык к этим
взглядам; но некогда они составляли мое блаженство. Княгиня усадила дочь за
фортепьяно; все просили ее спеть что-нибудь, - я молчал и, пользуясь
суматохой, отошел к окну с Верой, которая мне хотела сказать что-то очень
важное для нас обоих... Вышло - вздор...

Между тем княжне мое равнодушие было досадно, как я мог догадаться по
одному сердитому, блестящему взгляду... О, я удивительно понимаю этот
разговор немой, но выразительный, краткий, но сильный!..

Она запела: ее голос недурен, но поет она плохо... впрочем, я не слушал.
Зато Грушницкий, облокотясь на рояль против нее, пожирал ее глазами и
поминутно говорил вполголоса: "Charmant! delicieux!"13

- Послушай, - говорила мне Вера, - я не хочу, чтоб ты знакомился с моим
мужем, но ты должен непременно понравиться княгине; тебе это легко: ты
можешь все, что захочешь. Мы здесь только будем видеться... - Только?.. Она
покраснела и продолжала:

- Ты знаешь, что я твоя раба; я никогда не умела тебе противиться... и я
буду за это наказана: ты меня разлюбишь! По крайней мере я хочу сберечь
свою репутацию... не для себя: ты это знаешь очень хорошо!.. О, я прошу
тебя: не мучь меня по-прежнему пустыми сомнениями и притворной холодностью:
я, может быть, скоро умру, я чувствую, что слабею со дня на день... и,
несмотря на это, я не могу думать о будущей жизни, я думаю только о тебе.
Вы, мужчины, не понимаете наслаждений взора, пожатия руки, а я, клянусь
тебе, я, прислушиваясь к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное
блаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его.

Между тем княжна Мери перестала петь. Ропот похвал раздался вокруг нее; я
подошел к ней после всех и сказал ей что-то насчет ее голоса довольно
небрежно.

- Мне это тем более лестно, - сказала она, - что вы меня вовсе не слушали;
но вы, может быть, не любите музыки?..

- Напротив... после обеда особенно.

- Грушницкий прав, говоря, что у вас самые прозаические вкусы... и я вижу,
что вы любите музыку в гастрономическом отношении...

- Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверный желудок. Но
музыка после обеда усыпляет, а спать после обеда здорово: следовательно, я
люблю музыку в медицинском отношении. Вечером же она, напротив, слишком
раздражает мои нервы: мне делается или слишком грустно, или слишком весело.
То и другое утомительно, когда нет положительной причины грустить или
радоваться, и притом грусть в обществе смешна, а слишком большая веселость
неприлична...

Она не дослушала, отошла прочь, села возле Грушницкого, и между ними
начался какой-то сентиментальный разговор: кажется, княжна отвечала на его
мудрые фразы довольно рассеянно и неудачно, хотя старалась показать, что
слушает его со вниманием, потому что он иногда смотрел на нее с удивлением,
стараясь угадать причину внутреннего волнения, изображавшегося иногда в ее
беспокойном взгляде...

Но я вас отгадал, милая княжна, берегитесь! Вы хотите мне отплатить тою же
монетою, кольнуть мое самолюбие, - вам не удастся! и если вы мне объявите
войну, то я буду беспощаден.

В продолжение вечера я несколько раз нарочно старался вмешаться в их
разговор, но она довольно сухо встречала мои замечания, и я с притворной
досадою наконец удалился. Княжна торжествовала, Грушницкий тоже.
Торжествуйте, друзья мои, торопитесь... вам недолго торжествовать!.. Как
быть? у меня есть предчувствие... Знакомясь с женщиной, я всегда
безошибочно отгадывал, будет ли она меня любить или нет...

Остальную часть вечера я провел возле Веры и досыта наговорился о
старине... За что она меня так любит, право, не знаю! Тем более, что это
одна женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими
слабостями, дурными страстями... Неужели зло так привлекательно?..

Мы вышли вместе с Грушницким; на улице он взял меня под руку и после
долгого молчания сказал:

- Ну, что?

"Ты глуп", - хотел я ему ответить, но удержался и только пожал плечами.

                                                                 29-го мая

Все эти дни я ни разу не отступил от своей системы. Княжне начинает
нравиться мой разговор; я рассказал ей некоторые из странных случаев моей
жизни, и она начинает видеть во мне человека необыкновенного. Я смеюсь над
всем на свете, особенно над чувствами: это начинает ее пугать. Она при мне
не смеет пускаться с Грушницким в сентиментальные прения и уже несколько
раз отвечала на его выходки насмешливой улыбкой; но я всякий раз, как
Грушницкий подходит к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем; в
первый раз была она этому рада или старалась показать; во второй -
рассердилась на меня, в третий - на Грушницкого.

- У вас очень мало самолюбия! - сказала она мне вчера. - Отчего вы думаете,
что мне веселее с Грушницким?

Я отвечал, что жертвую счастию приятеля своим удовольствием...

- И моим, - прибавила она.

Я пристально посмотрел на нее и принял серьезный вид. Потом целый день не
говорил с ней ни слова... Вечером она была задумчива, нынче поутру у
колодца еще задумчивей; когда я подошел к ней, она рассеянно слушала
Грушницкого, который, кажется, восхищался природой, но только что завидела
меня, она стала хохотать (очень некстати), показывая, будто меня не
примечает. Я отошел подальше и украдкой стал наблюдать за ней: она
отвернулась от своего собеседника и зевнула два раза.

Решительно, Грушницкий ей надоел.

Еще два дня не буду с ней говорить.

                                                                 3-го июня

Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой
девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К
чему это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет
любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то,
может быть, я бы завлекся трудностью предприятия... Но ничуть не бывало!
Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в
первые годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы
найдем такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство
- истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить
линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности -
только в невозможности достигнуть цели, то есть конца.

Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка, он вовсе ее не
заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства,
которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь
мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему
он должен верить: "Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако,
я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и
слез!"

А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся
души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому
лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на
дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную
жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и
радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои
душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти;
честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом
виде, ибо честолюбие есть не что иное как жажда власти, а первое мое
удовольствие - подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к
себе чувство любви, преданности и страха - не есть ли первый признак и
величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и
радостей, не имея на то никакого положительного права, - не самая ли это
сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если
б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив;
если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло
порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого;
идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел
приложить ее к действительности: идеи - создания органические, сказал
кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в
чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого
гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума,
точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и
скромном поведении, умирает от апоплексического удара. Страсти не что иное,
как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и
глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки
начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого
моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота
и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов; душа, страдая и
наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так
должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она
проникается своей собственной жизнью, - лелеет и наказывает себя, как
любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может
оценить правосудие божие.

Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своего
предмета... Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, и,
следовательно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для меня
драгоценным воспоминанием.

      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры. Мы выпили
шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним.

- Я вас не поздравляю, - сказал он Грушницкому.

- Отчего?

- Оттого, что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, что
армейский пехотный мундир, сшитый здесь, на водах, не придаст вам ничего
интересного... Видите ли, вы до сих пор были исключением, а теперь
подойдете под общее правило.

- Толкуйте, толкуйте, доктор! вы мне не помешаете радоваться. Он не знает,
- прибавил Грушницкий мне на ухо, - сколько надежд придали мне эти
эполеты... О, эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные
звездочки... Нет! я теперь совершенно счастлив.

- Ты идешь с нами гулять к провалу? - спросил я его.

- Я? ни за что не покажусь княжне, пока не готов будет мундир.

- Прикажешь ей объявить о твоей радости?..

- Нет, пожалуйста, не говори... Я хочу ее удивить...

- Скажи мне, однако, как твои дела с нею?

Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать - и было
совестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине.

- Как ты думаешь, любит ли она тебя?

- Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. как можно так
скоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет...

- Хорошо! И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тоже молчать о
своей страсти?..

- Эх, братец! на все есть манера; многое не говорится, а отгадывается...

- Это правда... Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему
женщину не обязывает, тогда как слова... Берегись, Грушницкий, она тебя
надувает...

- Она?.. - отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись, -
мне жаль тебя, Печорин!..

Он ушел.

Вечером многочисленное общество отправилось пешком к провалу.

По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он
находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкая
тропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне,
и она ее не покидала в продолжение целой прогулки.

Разговор наш начался злословием: я стал перебирать присутствующих и
отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их
стороны. Желчь моя взволновалась. Я начал шутя - и кончил искренней
злостью. Сперва это ее забавляло, а потом испугало.

- Вы опасный человек! - сказала она мне, - я бы лучше желала попасться в
лесу под нож убийцы, чем вам на язычок... Я вас прошу не шутя: когда вам
вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, - я
думаю, это вам не будет очень трудно.

- Разве я похож на убийцу?..

- Вы хуже...

Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:

- Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице
признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали - и они
родились. Я был скромен - меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я
глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я
стал злопамятен; я был угрюм, - другие дети веселы и болтливы; я чувствовал
себя выше их, - меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить
весь мир, - меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная
молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь
насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду -
мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я
стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы,
пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в
груди моей родилось отчаяние - не то отчаяние, которое лечат дулом
пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и
добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души
моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и
бросил, - тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого
никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее
половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел
ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет,
особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу
вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна - пожалуйста,
смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.

В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на
мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание - чувство,
которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее
неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не
кокетничала, - а это великий признак!

Мы пришли к привалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала руки
моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которого она
стояла, ее не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза.

На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но на
пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.

- Любили ли вы? - спросил я ее наконец.

Она посмотрела на меня пристально, покачала головой - и опять впала в
задумчивость: явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, с
чего начать; ее грудь волновалась... Как быть! кисейный рукав слабая
защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти
страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас
женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они
приготовляют ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое
прикосновение решает дело.

- Не правда ли, я была очень любезна сегодня? - сказала мне княжна с
принужденной улыбкой, когда мы возвратились с гулянья.

Мы расстались.

Она недовольна собой: она себя обвиняет в холодности... о, это первое,
главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю
наизусть - вот что скучно!

                                                                4-го июня.

Нынче я видел Веру. Она замучила меня своею ревностью. Княжна вздумала,
кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор!

- Я отгадываю, к чему все это клонится, - говорила мне Вера, - лучше скажи
мне просто теперь, что ты ее любишь.

- Но если я ее не люблю?

- То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я
тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай
через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается
здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом доме близ
источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом того же
хозяина, который еще не занят... Приедешь? . .

Я обещал - и тот же день послал занять эту квартиру.

Грушницкий пришел ко мне в шесть часов вечера и объявил, что завтра будет
готов его мундир, как раз к балу.

- Наконец я буду с нею танцевать целый вечер... Вот наговорюсь! - прибавил
он.

- Когда же бал?

- Да завтра! Разве не знаешь? Большой праздник, и здешнее начальство
взялось его устроить...

- Пойдем на бульвар...

- Ни за что, в этой гадкой шинели...

- Как, ты ее разлюбил?..

Я ушел один и, встретив княжну Мери, позвал ее на мазурку. Она казалась
удивлена и обрадована.

- Я думала, что вы танцуете только по необходимости, как прошлый раз, -
сказала она, очень мило улыбаясь...

Она, кажется, вовсе не замечает отсутствия Грушницкого.

- Вы будете завтра приятно удивлены, - сказал я ей.

- Чем?

- Это секрет... на бале вы сами догадаетесь.

Я окончил вечер у княгини; гостей не было, кроме Веры и одного презабавного
старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории;
княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким,
напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась
ее живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная
улыбка, рассеянный взгляд?..

Вера все это заметила: на ее болезненном лице изображалась глубокая грусть;
она сидела в тени у окна, погружаясь в широкие кресла... Мне стало жаль
ее...

Тогда я рассказал всю драматическую историю нашего знакомства с нею, нашей
любви, - разумеется, прикрыв все это вымышленными именами.

Я так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я в таком
выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна была
простить мне мое кокетство с княжной.

Она встала, подсела к нам, оживилась... и мы только в два часа ночи
вспомнили, что доктора велят ложиться спать в одиннадцать.

                                                                5-го июня.

За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий полном сиянии армейского
пехотного мундира. К третьей пуговице пристегнута была бронзовая цепочка,
на которой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнуты
кверху в виде крылышек амура; сапоги его скрипели; в левой руке держал он
коричневые лайковые перчатки и фуражку, а правою взбивал ежеминутно в
мелкие кудри завитой хохол. Самодовольствие и вместе некоторая
неуверенность изображались на его лице; его праздничная наружность, его
гордая походка заставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с
моими намерениями.



 

<< НАЗАД  ¨¨ ДАЛЕЕ >>

Переход на страницу: [1] [2] [3]

Страница:  [2]

Рейтинг@Mail.ru














Реклама

a635a557